ЖАНРЫ

Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:

— Мартенс, ты сам это написал?

— Сам.

— Кхм. После уроков подойдешь ко мне.

Он положил мое незаконченное стихотворение в карман, после урока я подошел к его дверям в конце коридора позади нашей спальни и постучал.

— Herein! [83]

Я вошел. Господин Цейгер стоял, расставив ноги, посреди комнаты, он, видимо, шагал взад и вперед по тряпичной дорожке, скрестив на груди руки и. держа в руке гусиное перо с воткнутым в него стальным. Листок с моим стихотворением лежал на его столе.

83

Войдите (нем.).

— A-а. Так ты говоришь, что сам написал?

— Сам.

— А наизусть помнишь?

Я отбарабанил ему эти пять строчек.

— Мхм. А ты знаешь, что значит: Le roi est mort, vive le roi? [84]

— Король умер, да здравствует король.

— Ведь знает… Ах ты жук… Мда. Жаль, что на roi в немецком нет рифмы.

Решение сразу же пришло мне в голову. Я сказал:

— Roi нельзя у нас сказать. У нас могло бы быть: Der Zar ist tot, es leb’ der Zar! [85]

84

Король умер, да здравствует король (франц.).

85

Царь умер, да здравствует царь! (нем.)

— Послушай, — он с восхищением взглянул на меня, потом его взгляд затуманился, ушел в себя и вперился в невидимую мне точку. — Есть! — он дал мне в руку перо: — Садись за стол и пиши на своем листке… — Он говорил мне и я писал:

Dank dem illustren Herrscherhause Sind wir docb aller Sorgen bar Und konnen rufen ohne Pause: Der Zar ist tot, est leb’ der Zar! [86]

Назавтра во время утренней молитвы в школьной зале господин Цейгер опять держал перед нами речь по тому же поводу, то есть по поводу смерти императора. На те же самые мотивы, которые стали теперь мотивами нашего стихотворения. О нас, сиротках, в защищенной гавани сиротской школы. И как мы горюем, что потеряли нашего любимого отца и незабвенного пастыря. И о том, как наш Императорский дом поможет нам пережить горе, ибо даст нам нового царя. И видит бог, когда разрумянившийся господин Цейгер дошел до дорогого пастыря и стал говорить, что светлой памяти усопший служил великим примером для всех правителей Европы, он от волнения пустил петуха и по румяным щекам из-под блестящих очков-колес со стыдливой торопливостью скатились две-три сверкнувшие слезинки — помню, как я подумал: прямо будто его очки окотились… И тут он провозгласил, что я, маленький Фридрих Мартенс, третьеклассник, написал по этому поводу достойное похвал славное стихотворение, и приказал мне прочитать его в присутствии всей сиротской школы.

86

Агнцы, утешьтесь! Державная Милость — Столп Добродетели, Веры алтарь — Дланью дарующей нас осенила! В Бозе почил Царь — да здравствует Царь!

Перевод с немецкого А. Марченко

Это было мое первое публичное выступление. Волновался я немного больше, чем позже, по крайней мере до сорока лет. Только после сорока я перестал волноваться во время выступлений. Но в тот первый раз я нервничал, конечно, порядком. Мне казалось, что у меня пересохло во рту, что голос у меня хрипит, и перед сотней детских лиц, слившихся в одно туманное пятно, мне пришлось сделать над собой огромное усилие. Все же в тот первый раз едва ли это было внешне заметнее, чем позже, на всех брюссельских, гаагских, женевских конференциях.

Я продекламировал стихотворение. Стоя на маленьком подиуме, под беломундирным и чернокреповым портретом императора, который не успели еще заменить портретом Александра II. Цейгер закончил молитву, жестом подозвал меня к себе, отослал детей в классы и сказал:

— Мартенс, до сих пор третьеклассники по очереди каждый день в семь часов вечера приносили из школьной кухни в мою комнату чайник. По очереди и бесплатно. Теперь это будет твоей обязанностью. Каждый день ровно в семь часов. И за плату. Я буду платить тебе двадцать копеек в месяц.

Разумеется, это поручение вызвало ко мне зависть, о неизбежности которой я в то время не догадывался. И проявления которой я не умел видеть. Но я хочу вспомнить не детскую зависть. А нечто гораздо более взрослое и страшное. (Странно, почему это так меня мучает, что опять вынуждает прокрутить все перед глазами?..)

Уже недели две я носил Цейгеру чайник. Мне полагалось принести его к нему в комнату и поставить на поднос к чашкам на маленьком столике за высокими книжными стеллажами. Каждый раз при этом Цейгер, сидя у окна в своем кресле, заводил со мной разговор. Или говорил что-нибудь о книгах, которые лежали на столе рядом с чашками:

— Посмотри книгу, там лежит. Это интересное сочинение. «Путешествия Гулливера». Тебе нужно ее прочитать.

Я поставил чайник на поднос и стал перелистывать книгу из удивительно легкой толстой белой бумаги.

— Я не знаю английского языка…

— Выучишь, выучишь, — сказал Цейгер с покровительственным пылом.

Я стал перелистывать книгу и нашел там удивительные, выполненные чистыми линиями, фантастические рисунки: карлики, люди и великаны, закованные и без цепей… Ну, не думаю, что мой опыт универсальной относительности весь идет оттуда, из-за цейгеровских стеллажей… или, во всяком случае, не только от иллюстраций к «Гулливеру»…

Однажды вечером, уже, должно быть, в апреле, я, как обычно, подошел в семь часов с горячим чайником к двери Цейгера и постучал. Он не откликнулся. Идти с чайником обратно в кухню было ужасно далеко, да еще по лестницам. Я подергал дверь. Она не была заперта. Я вошел в комнату и дверь за собой закрыл. Прошел за стеллаж, поставил чайник на стол и увидел «Путешествия Гулливера». Книги этой вчера и позавчера на столике не было; возможно, она лежала на полу возле постели Цейгера, а сейчас опять была здесь. Я раскрыл ее и стал изучать, как же карлики связали спящего Гулливера… И тут в комнату вошел Цейгер вместе со своим братом. За стеллажом они не были мне видны. Я узнал их по шагам и голосам. Я стоял несколько испуганный. Знаю, мне следовало выйти, извиниться и объяснить, что я принес чайник, и так далее. От детского смущения я чуть помедлил. Совсем не из желания услышать что-то неожиданное…

Они прошли мимо стеллажа и сели в кресла.

— Что ты хотел мне сказать? — спросил брат Цейгера.

— Ты видел дядю Михаила до его отъезда в Германию?

— Нет. Он почему-то так неожиданно уехал, что я его не повидал.

Цейгер сказал шепотом:

— Император умер вовсе не от нервной горячки.

— А от чего же?

— От яда, — прошептал Цейгер.

— Что ты говоришь? Кто же дал ему яд?

— Знаешь, я толком не понял из его слов, сам он или его коллега, доктор Карелл.

— Господи! Ты что, с ума сошел?..

— Но не тайно. Старик велел. Понимаешь? Это произошло по приказу самого императора…

— Но почему же…

— Ну, потому, что он загнал государство в яму, в которой мы и сидим. А вытащить обратно на дорогу не сумел. И гордость дальше не позволила…

— И правильно сделал. Ей-богу, — сказал брат Цейгера.

— Правильно, конечно, — подтвердил Цейгер, — он же в Крыму полмиллиона уложил. В два раза больше, чем все враги, вместе взятые. И какое повсюду насилие. Какое хозяйственное разорение.

Не знаю, о чем они говорили дальше. Я стоял — нет, не намеренно, а от растерянности и страха — две, три, четыре минуты, неподвижно и беззвучно. Потом как можно тише шагнул к двери — стеллаж у окна загораживал меня от сидевших, — приоткрыл дверь, выскользнул наружу и опять так тихо, как сумел, закрыл ее за собой и помчался по коридору за угол в уборную.

Я не знаю, слышали ли они, как я вышел, или не слышали. Во всяком случае, инспектор на следующий день спросил:

— Мартенс, в какое время ты принес вчера чайник ко мне в комнату?

Поделиться с друзьями: