Ранние новеллы [Fr"uhe Erz"ahlungen]
Шрифт:
Он бросился к двери и распахнул ее. В коридоре стояла советница Шпатц. Она держала платок у рта, и крупные продолговатые слезы попарно скатывались в этот платок.
— Господин Клетериан, — с трудом проговорила она, — это такое горе… Она потеряла столько крови, ужасно, ужасно… Она спокойно сидела в кровати и что-то тихонько напевала, и вдруг пошла кровь, Боже мой, столько крови…
— Она умерла?! — закричал господин Клетериан. Он схватил советницу за руку выше локтя и стал мотать ее с одного конца порога к другому. — Нет, не совсем, что? Не совсем, она еще сможет меня увидеть… Снова немного крови? Из легких, что? Я готов признать, что кровь, наверно, из легких… Габриэла! — внезапно сказал он, и глаза его наполнились слезами; его одолевало горячее, хорошее, человечное и честное чувство. — Да, я иду! — добавил он и, широко шагая, потащил за собой советницу. Из глубины коридора еще доносились его затихающие слова: «Не совсем, что?.. Из легких, а?»
Господин Шпинель стоял все на том же месте, где стоял во время так внезапно прерванного визита господина Клетериана, и глядел в открытую дверь. Наконец он шагнул вперед и стал прислушиваться. Но все было тихо, он затворил дверь и вернулся на прежнее место.
С минуту он разглядывал себя в зеркале, затем подошел к письменному столу, вынул из ящика небольшую бутылку и налил себе стаканчик коньяку, — кто осудит его за это? Выпив, он лег на диван и закрыл глаза.
Окно стояло раскрытым. В саду «Эйнфрида» щебетали птицы, и эти слабые, нежные, дерзкие звуки были тонким и проникновенным выражением весны. Один раз господин Шпинель тихо проговорил: «Неизбежная обязанность». Потом он стал мотать головой, втягивая воздух через зубы, словно в приступе нервной боли.
Успокоиться, прийти в себя было невозможно. Нет, он не создан для таких грубых переживаний! Психологический процесс, анализ которого завел бы нас слишком далеко, заставил господина Шпинеля принять решение — подняться и пройтись по свежему воздуху. Он надел шляпу и вышел из комнаты.
Окунувшись в мягкий душистый воздух, он обернулся, и глаза его скользнули вверх по зданию — к одному из окон, к занавешенному окну, которое и приковало к себе на мгновение его серьезный, пристальный, сумрачный взгляд. Потом он заложил руки за спину и зашагал по дорожке. Шагал он в глубоком раздумье.
На клумбах лежали маты, деревья и кусты стояли еще голые, но снег уже сошел, и только влажные следы его виднелись кое-где на дорожках. Обширный сад со всеми гротами, скамейками и беседками был залит роскошным предвечерним светом; густые тени чередовались с сочным золотом, и темные ветви деревьев четко и тонко вырисовывались на светлом небе.
Был тот час, когда солнце приобретает очертанья, когда бесформенная масса света превращается в спускающийся диск, спокойное, ровное пламя которого не ослепляет нас. Господин Шпинель не видел солнца: он шел так, что оно было скрыто от него, шел с опущенной головой и тихо напевал короткую музыкальную фразу, робкую, жалобную, улетающую вверх мелодию, мелодию страстной тоски… Вдруг он судорожно вздохнул, остановился и точно прирос к месту, брови его резко сомкнулись, а зрачки расширились, в них, казалось, застыло злобное отвращенье…
Дорога сделала поворот — теперь она шла навстречу заходящему солнцу. Огромное, подернутое двумя узкими светлыми полосками позолоченных по краям облаков, оно косо висело на небе, заставляя пламенеть вершины деревьев и разливая по саду красновато-желтое сиянье. И посреди этого золотистого великолепия, с громадным ореолом солнечного диска над головой, стояла пышная особа в наряде из шотландки и чего-то золотого и красного, стояла, упираясь правой рукой в могучее бедро, а левой потихоньку толкая изящную колясочку — к себе и от себя. В коляске сидел ребенок — Антон Клетериан-младший, упитанный сын Габриэлы Экгоф.
Он сидел, откинувшись на подушки, в белой пушистой курточке и в большой белой шляпе, великолепный, здоровый бутуз, и глаза его весело и уверенно встретили взгляд господина Шпинеля. Романист хотел собраться с силами, в конце концов он был мужчиной, у него бы хватило духа пройти мимо этого неожиданного, озаренного солнечным светом видения и продолжить свою прогулку. Но тут случилось нечто ужасное: Антон Клетериан стал смеяться, им овладела буйная радость, он визжал от необъяснимого восторга, так что жутко становилось на сердце.
Одному Богу известно, что привело его в такой восторг: черная ли фигура, которую он увидел перед собой, вызвала у него эту дикую веселость, или это был внезапный приступ какой-то животной радости. В одной руке он держал костяное кольцо, которое дают детям, когда у них режутся зубы, в другой — жестяную погремушку. Оба эти предмета он в восторге протягивал вверх к солнцу и так стучал ими друг о друга, словно хотел над кем-то поиздеваться. Глаза он зажмурил от удовольствия, а рот раскрыл так широко, что видно было розовое нёбо. Взвизгивая, он мотал головой из стороны в сторону.
Тут господин Шпинель повернулся и зашагал прочь. Преследуемый ликованием молодого Клетериана, он шел по дорожке, и в положении рук его была какая-то настороженность, какое-то застывшее изящество, а в ногах — та нарочитая медлительность, которая бывает у человека, когда он хочет скрыть, что внутренне пустился наутек.
Алчущие
Перевод В. Куреллы
В тот миг, когда Детлеф с мучительной ясностью почувствовал себя лишним, он, не простившись, будто подхваченный бурлящим водоворотом праздничной толпы, скрылся и оставил обоих вдвоем.
Он отдал себя во власть людскому потоку, несшему его вдоль стены театрального зала, отделанного в пышном стиле барокко, и лишь убедившись, что Лили и маленький художник от него далеко, стал бороться с течением и обрел наконец под ногами твердую почву; он стоял неподалеку от сцены, прислонившись к золоченому выступу литерной ложи, между бородатым атлантом со склоненной напруженной выей и парной с ним кариатидой, выставившей в зал мощный бюст. По мере сил он делал вид, будто развлекается, разглядывая публику, и для этого время от времени прикладывал к глазам бинокль; впрочем, скользя взглядом по сверкающему кругу, он старательно обходил одну точку.
Праздник был в самом разгаре. В глубине пузатых лож за накрытыми столиками ели и пили; у балюстрады мужчины в черных и цветных фраках с огромными хризантемами в петлицах склонялись к напудренным плечам экстравагантно разряженных и диковинно причесанных дам и, болтая, указывали вниз на пеструю толпу, которая то рассеивалась кучками, то потоком устремлялась вперед, скапливалась, завихрялась, чтобы мгновение спустя, переливаясь красками, вновь рассыпаться.
Женщины в длинных платьях со шлейфами и в непомерно больших шляпах с лентами, завязанными под подбородком безобразным бантом, опираясь на тросточки, подносили к глазам лорнетки на длинной ручке, мужчины красовались во фраках с подбитыми ватой плечами, едва не касавшимися полей серых цилиндров. Из партера в верхние ярусы летели громкие шутки, а там в ответ поднимали кружки с пивом и бокалы с шампанским. Закинув головы, люди теснились у сцены, где с визгом и кривлянием показывали какой-то эксцентрический номер. А когда с мягким шуршанием опустился занавес, все, смеясь и хлопая, отхлынули. Грянул оркестр. Влившись в толпу гуляющих, недавние зрители еще увеличили толчею. А золотисто-желтый, намного ярче дневного, искусственный свет придавал глазам плотоядный блеск, и все часто, бессмысленно жадно глотали теплый, возбуждающий воздух зала, где стоял чад от цветов, вина, яств, пыли, пудры, духов и разгоряченных тел.
Оркестр умолк. Тесно прижавшиеся друг к другу пары останавливались и, смеясь, глядели на сцену, откуда с кваканьем и завыванием уже неслось что-то новое. Человек пять музыкантов, наряженных крестьянами, пародировали на кларнетах и гнусавящих скрипочках хроматические борения Вагнерова «Тристана». Детлеф на миг закрыл пылающие веки. Острота чувств позволяла ему даже сквозь намеренно искаженные звуки улавливать выраженную в них мучительно-страстную жажду полного единства, и вдруг его вновь захлестнула гнетущая тоска одинокого человека, томящегося завистью и любовью к светлой и заурядной дочери жизни…