Ранний снег
Шрифт:
– Вы где-нибудь учились играть?
– В музыкальной школе. В Воронеже. Петряков вздохнул. Нет, это всё было из другого, совершенно незнакомого ему мира! Он сказал:
– Когда захотите ещё играть, приходите. Но только... не после отбоя.
– Хорошо. Разрешите идти?
– Да. Идите.
– Спокойной ночи, - сказала Марьяна. Это было совсем не по уставу. Но Иван Григорьевич ответил, глядя ей вслед:
– Спокойной ночи...
3
Он вошёл к себе в кабинет и сел за бумаги.
Непонятно, почему-то в его отсутствие всегда накапливались вороха этой дряни, стоило только выехать из ворот.
Он с тоской оглядел свою тёмную, плохо прибранную комнату. Жить здесь холодно, скучно. Томит одиночество. А сегодня к тому же нелепое ощущение, словно кто-то чужой стоит за спиной и разглядывает разложенные на столе бумаги. Это чувство мешало сосредоточиться.
Ещё оглушённый услышанной музыкой и неожиданной встречей с девушкой, Петряков оглянулся и зябко поёжился. Никого, кроме него, конечно, в комнате не было. Это просто опять начинался озноб. Как вчера, как позавчера. Как три дня назад. Каждый вечер теперь поднимается температура от растревоженной раны, и всё тело морозит. Ему давно надо было бы отлежаться, отоспаться как следует, дать ноге отдохнуть, а ране - затянуться спасительной корочкой. Там, в полку, у Моти с Митей, с ним бы так и поступили: уложили бы силой в постель и три раза кормили с ложечки кашкой. Там вообще с ним носились как с писаной торбой. Ну, да что вспоминать Мотю с Митей!
Он привычно наклонился над ведомостями, перелистнул страницы приказов - и вдруг вздрогнул. На исписанные тонким почерком Ивана Григорьевича бумаги откуда-то сверху спланировал сухой жёлтый лист.
– О чёррт!
Петряков вскинул голову - и вдруг усмехнулся: так вот что мешало ему работать!
Ветер, рвущийся в форточку, оттопыривал плащ-палатку, повешенную на гвоздях как светозащитная штора, и жёлтая ветка осеннего клена, поставленная на шкафу в большой белой вазе, царапалась об неё. Ваза старая, с надтреснутым краем, а ветка кривая, изогнутая. Она в центре букета. По краям её - болотная каёмчатая трава, багровая губчатая кровохлёбка, серебристый ковыль. Сбоку - гроздь алых ягод боярышника.
Отодвинув бумаги и растерянно улыбаясь, Петряков долго смотрел на букет, теряясь в догадках: кто принес сюда эту вазу? Зачем? Для кого? Неужели это о нём, Петрякове, подумали в батальоне - и не холодно, не казённо, а вот так стеснительно, тепло - и дали знать о себе этим жёлтым листком? Ему вдруг захотелось увидеть лицо той, которая собирала эти цветы. Но представить себе его не смог.
Он вспомнил: сегодня медрота ходила на занятия в лес вместе с Марчиком. Он их встретил перед закатом на узкой дороге. Девчата шли по три в ряд с винтовками, со скатками за плечами, раскрасневшиеся от быстрой ходьбы, а поэтому все хорошенькие, темноглазые. Они лихо пели: «Гей, комроты, даёшь пулемёты».
И только две девушки шли вне строя. Они несли большие букеты из осенних цветов и болотных растений. Но в зелени хмурых елей было сумрачно, и Петряков не вгляделся в их лица. Он, придерживая отступившего в кустарники Ястреба, пропустил мимо себя всю колонну, спокойно скользнул взглядом по этим двум, идущим не в ногу, тихо беседующим подругам и даже не сделал им замечания. Лес был мирный, и вечер мирный, и командиру батальона подумалось: а кто знает, надолго ли для них эта мирность?
Петряков постоял посреди комнаты, усмехаясь и щурясь. Машинально провел ладонью по отросшей за день щетине на подбородке, вспомнил шутку, услышанную на днях в штабе дивизии: «За одного бритого двух небритых дают». Машинально спросил вслух сам себя:
– Побриться, что ли?
Вздохнул - и снова зарылся в бумагах.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Между тем в полку с уходом Ивана Григорьевича Петрякова жизнь началась скучная, однообразная.
Никто больше по вечерам не заводил патефона перед штабной землянкой, на брёвнах: «Пойдем, Дуня, во кусток, во кусток, сорвем, Дуня, лопушок, лопушок!» Никто больше не поддразнивал Железнова привычною шуткой: «А в гневе ты действительно, Мотя, ужасен...» Никто больше не ходил на охоту по лесам и болотам с ружьишком Шубарова и не приносил к ужину красавца селезня, утку-лысуху или пару чирков. Даже штабной повар и тот перестал готовить любимые не одним лишь Иваном Григорьевичем сибирские пельмени и собирать к чаю переспелые чёрные ягоды ежевики.
Хмуро стало по вечерам.
Народ прибывал всё израненный, обозленный. И Дмитрий Иванович Шубаров то и дело мог слышать такие разговоры:
– Всему нас учили, только бегать назад пятками не учили!
– Ка-аак он жжахнет!.. Ну, я думаю: «Теперь все! Крышка! Амба!»
– Выходили мы из окружения...
– Нет, это не война, а одно убийство.
Железнов, похудевший, загорелый, сидя в штабе, сурово допрашивал прибывающих:
– Ну, где воевал?.. Так, так.... Ну, а как воевал? Хорошо или плохо? А чему у противника научился? Чем он, фашист, силён? А?.. Не понял? Какой же ты тогда...
– и Матвей припечатывал многозначащее словцо, - называешься командир? Ага!.. Научился чему-то... Так, так!
– Он нетерпеливо барабанил пальцами по столу.
– Хорошо. Тогда говори: почему мы пока ещё не умеем противостоять ему? Ответить ударом на удар? Чего у нас не хватает?
И, по-бабьи подперев двумя пальцами локоть, щекою улегшись на ладонь, мрачнея, сдвигал свои и без того почти сросшиеся косматые брови. Слушал.
Ещё больше сгустил это чувство тревоги в полку только что прибывший новый начальник штаба, майор Пётр Завалихин, матвеевский однокашник по академии, подтянутый, собранный, сивый от проступающей на висках седины, - видать, на переднем крае успел-таки хватить горячего.
По вечерам, после рабочего дня, он садился с Дмитрием Ивановичем Шубаровым и Железновым над картой боёв и, прикуривая от уголька, начинал свои долгие, неторопливые разговоры о фронте. Железнов называл эти беседы так: «На ошибках учимся».
– Ну, конечно, внезапность. Но откуда она? Почему вдруг внезапность? Мы же эту войну ждали! Заранее, заблаговременно ждали. Начиная ещё с тридцать третьего года. А выходит - проспали? Кто-то же, значит, в той внезапности виноват?
Железнов, перебивая, хлопал Завалихина по руке:
– Петуний, друг, виноватых не ищи! Все правые. Для того, чтобы их найти, сперва надо дожить до конца войны... Да ещё вернуться домой на белом коне!.. А мы с тобой зараньше головы сложим! Это я сужу по всему! Так что не расковыривай в себе эту думку...
Но Пётр, не слушая его, продолжал:
– Гитлер всё заранее рассчитал, даже элемент паники, который мы не учли. Мы вообще никогда его в расчет не берём. Знаешь, как у нас ещё иногда планируют в штабах? Пушек столько-то, танков столько-то, штыков столько- то... Не людей, а штыков! Ну вот... Значит, паника. Она Гитлером тоже заранее учтена. Рукава закатаны, вороты нараспашку, автомат болтается где-то на пузе. Сбоку фляжка со шнапсом... Все они живодёры!
– Уж и все?
– усмехнулся Шубаров.
А Железнов, хмуро отодвигая от себя исчерченную синими и красными карандашами карту и глядя с надеждой в лицо Завалихина, спросил скупо:
– Ну, а твой прогноз? Что нам-то теперь нужно делать?
Пётр, сощурившись, глядел на огонь.
– Что делать? Во-первых, принудить его к позиционной войне. Это раз! Чтобы выиграть время и задержать. Тем делом как можно скорей переводить всю страну на военные рельсы. Это два! Отмобилизоваться полностью. Накопить технику. Обучить кадры. Ведь ему, Гитлеру, сволочи, всё давалось легко! Избаловался на легких победах: Польша, Голландия, Бельгия, Франция... Вся Европа! Вот на этом его и поймать. Ведь зарвется, завязнет на наших просторах!