Ранний снег
Шрифт:
Когда-то война рисовалась Петрякову существом довольно порядочным: вот это можно делать на войне, а этого нельзя, не полагается. Нельзя, например, убивать стариков и детей. Или женщину. Или пленного. Нельзя бросать бомбы на лазареты, тем более если на их крышах отчетливо прорисован большой красный крест.
Но то, что он увидел там, на западе, оказалось ни на что не похожим. Теперь Петрякову представлялось: мир треснул по швам, а люди - на грани безумия. Словно болт в гигантской машине сорвался с нарезки - и вот бешено крутится огромное чёрное колесо, дробя и ломая все, что встретится на пути: дерево так дерево, город так город, женщину так женщину! Теперь в ночных длинных кошмарах ему виделись одни и те же распяленные в крике сухие рты, обгоревшие, скрюченные в суставах пальцы, дом в одну стену, лестница, ведущая в пропасть, ребёнок с оторванной головой. Каждую ночь набегали, как в кинокадре, чьи-то расширенные, обезумевшие глаза. И Петряков задыхался от своих повторяющихся липких снов. Просыпался с грохочущим, скачущим сердцем. Вместо гулкого, летящего обломками неба над ним мирно белел госпитальный, с лепниною, потолок.
– Что, военврач?
– шептал белый от гипса сосед.
– Всё воюешь? В атаку, ура?
– Да, - растерянно отвечал Петряков.
– Всё воюю, ура...
Он знал: у него теперь только один путь. Снова в полк, на передовую. Чтобы никто не бросил упрёка: «А где был ты, когда мы умирали?» Он хотел отомстить за всё: за себя, за смерть товарищей, за ту сельскую, «простейшую, как амёба», больничку, в которой накануне войны начинал работать врачом. В больничке теперь нет ничего: всё разгромлено, уничтожено гитлеровцами - одни чёрные трубы. Но он сотни раз во сне возвращался на этот порог, входил в эти палаты, распахивал эти окна с видом на речку и выгон и слушал, как старшая медсестра докладывает о прошедшем дежурстве.
Всю жизнь собирался он прожить мирно в сельской глуши. Жениться на сельской учительнице и нажить с ней полдюжины белоголовых ребятишек. На рассвете вставать, на закате ложиться. Кружка свежего парного молока и шершавый ломоть ещё теплого хлеба, сеновал, тяжёлые вздохи коровы, жующей свою вечную жвачку... О чём ему было ещё и мечтать, молодому врачу?
Ради этой простой, мирной жизни и возвращения в эту больничку он и пошёл добровольцем на фронт на четвертый день войны. Ради близкой, скорой победы.
Однако тяжёлое ранение, госпитальная койка и сводки по радио очень скоро избавили Петрякова от иллюзий. Он понял: близкой, скорой победы ему не видать. За победу ещё нужно бороться и бороться. А сейчас там, на фронте, на счету каждый штык - и он заметался по госпиталю на костылях, врываясь без стука в кабинеты начальства, грозя, бранясь и строго упрашивая.
Поскольку рана в ноге хорошо заживала, госпитальное начальство охотно пошло навстречу желанию молодого хирурга. Его выписали досрочно. Но не в действующую армию, не на фронт, не в старый полк, где он начинал свою военную службу и где был ранен, а в «довольно-таки глубокий тыл», как с усмешечкой объяснили в штабе округа, оформляя его начальником санитарной части полка, в пехотную дивизию. Огорчённый, измученный ожиданием и несбывшимися надеждами, Петряков отмахнулся от того факта, что дивизия существовала пока только лишь на бумаге. Он знал: в военное время пехотные дивизии формируются быстро, месяц-два - и на фронт!.. Главное было в том, что его назначили врачом не в тыловой госпиталь и даже не в медсанбат, а снова в полк, в знакомую обстановку.
Так он попал сюда, в Старую Елань, на берег реки.
Дивизия с трёхзначным порядковым номером действительно существовала пока лишь на бумаге. Ещё не было ни людей, ни оружия. Ещё только выходили из пунктов отправления эшелоны с мобилизованными. Ещё только выписывались со складов винтовки и боеприпасы, продовольствие и снаряжение. Ещё только сходили с конвейеров оборонных заводов миномёты и пушки. Но здесь, в густых лесах, вокруг небольшого районного центра в глубине Черноземья, уже шла своя напряженная армейская жизнь.
Каждый день в полк прибывали со станции ротные и взводные командиры. Это были и старые, опытные кадровики, побывавшие в самом пекле и, подобно Ивану Григорьевичу, успевшие отлежать свой срок в медсанбатах и госпиталях; и совсем новички, ещё «не обструганные» лейтенантики, только-только из военных училищ; и лобастые бородатые «запасные», бог весть из каких резервных глубин: агрономы, прорабы, учителя, неумело натянувшие на себя военную форму и ещё не отвыкшие от вольготных штатских привычек.
Петряков очень быстро освоился на новом месте, свыкся с порядками и считал себя старожилом, в отличие от новичков. За какие-нибудь две недели он успел дочерна загореть на позднем солнце бабьего лета, полюбить неумолчное бормотание близкой реки, голоса певчих птиц в чащобах и запахи гнилых, перезрелых ягод малины и ежевики на лесных ослепительно жёлтых от клёнов прогалах.
Он не знал, что и это всё кончится быстро.
2
Плотно слившись в единое целое, конь и всадник двигались неторопливо, каждый думая о своем. Под копытами Ястреба на дороге чуть похрустывали мелкие острые камни: это был ещё город.
Вскоре Петряков миновал большое колхозное поле картофеля, ещё не убранное, и свернул с шоссе на лесную тропу. Здесь была уже глухомань, бурелом. Лес тянулся на многие километры.
Ястреб фыркнул, наткнувшись мордой на низкие влажные ветки кустарника: там что-то коротко зашелестело. Может, вышел на ночную охоту ёж, может, просто сорвался с ветки сухой, истончившийся лист, но конь вдруг вздрогнул всем телом и пошёл как-то нервно, сторожко, заносясь правым боком. Петряков дёрнул поводья.
– Но, балуй!
– крикнул он и занес плеть, чтобы ударить. Но не ударил.
Он любил это рыжее существо с белой чёлкой и в белых чулках, с длинной гривой. С ним легко было молчать, легко разговаривать, даже грустить. В такие минуты лошадь становилась особенно чуткой.
Иван Григорьевич ехал ночными опушками леса. Где-то близко темнела река. Дыхание её ощущалось в терпком запахе ила, лягушек и лиственного гнилья. Сейчас будет дамба, обсаженная длинноствольными серебряными тополями. Потом крутой спуск к реке и грубо сколоченный саперами мост. За ним, сразу же на изволок, - землянки второго стрелкового полка. Там, в санчасти, Петряков должен взять свои вещи и проститься с друзьями, чтобы завтра уже, на рассвете, быть в городе.
Да, недолго он пожил здесь. Не пришлось...
Всего два часа назад Ивана Григорьевича с нарочным вызвали в штаб дивизии, к генералу Осипу Фёдоровичу Маковцу, человеку суровому и недоступному, и разговор был коротким. Пришлось подчиниться приказу.
Теперь он возвращался в полк лишь затем, чтобы взять вещи и продовольственный и вещевой аттестаты.
Ястреб хрустнул срубленной веткой, тихонько, обрадованно заржал. Ветер прошел по верхушкам деревьев, донёс запах полковой походной кухни: смолистого дымка от углей, пригорелой гречневой каши. Меж сосновых стволов мелькнул синеватый луч штабного фонарика.
– Стой! Кто идёт?
– Свои...
Петряков усмехнулся: здесь уже было теперь не свое, здесь теперь всё было чужое.
Иван Григорьевич бросил поводья дневальному и, откинув брезентовый полог в дверях, вошёл в штабную землянку.
3
Они не ужинали. Ждали его. На столе стояли тарелки, миски, щербатые чарки из литого стекла, солонка и хлеб, нарезанный большими ломтями. Тускло светил фонарь, подвешенный над столом на помятом крюке. В приземистой печке из заржавленного гофрированного железа потрескивали берёзовые дрова.