Ранний снег
Шрифт:
– Я слыхал: нашим дали приказ выходить?
– Да, - ответил Кедров.
– Есть такой приказ. Конечно, теперь, когда возник перевес, им нет смысла оставаться у немцев в тылу. Они свое дело сделали. Пора и на отдых...
– Пробьются?
– Должны. Мы поможем отсюда...
4
Поздно вечером, когда Кедров собрался уже уходить, он на миг обернулся ко мне:
– До свиданья! Спокойной ночи...
– Спокойной ночи. До свиданья, - ответила я и попросила: - А Блока оставьте, пожалуйста!
Кедров потоптался на месте. Помедлил. Подумал. В сомнении нерешительно сунул руку в карман. Не торопясь вынул синенький томик, погладил его ладонью, протянул мне:
– Ну уж ладно, нате! Только не забудьте вернуть. А то я знаю вас, обязательно заиграете.
– Нет. Честное слово, нет, Алексей Николаевич!
– Ну, верю. Добро!
Он ушёл, сгорбясь, грузный, медвежевато переваливаясь в больших сапогах, и сразу в палатке стало пусто и неуютно. Как будто печка потухла. Кедров долго ещё стоял возле тамбура с Сергеем Улаевым, который пошёл его провожать, и что-то рассказывал, посмеивался глуховатым смешком. А Сергей мелко сыпал в ответ, как горох, круглое, задыхающееся: «Хо-хо!..»
Проводив гостя до самого КП полка, Сергей вернулся, бросил автомат на сено, лег сам и долго лежал молча. Потом вздохнул:
– Вот это человек! В огонь и воду за ним пошёл бы.
Ни Женька, ни я ничего не сказали.
Кедров пришёл к нам и на другой вечер, и на третий, и на четвертый. Каждый раз садился возле огня, доставал кисет или же, хлопая себя по карманам, обращался к Сергею:
– Табачок есть?
– Есть.
– Закурим?
– Закурим.
И они не спеша молчаливо курили.
Он был такой сильный, прямой, неуклюжий, что, глядя на него, я невольно улыбалась. Так мог из чащи лесов прийти на огонь диковинный зверь, могучий и добродушный.
Иногда мы с ним встречались глазами. Тогда он улыбался: незагорелые лучики возле его глаз становились тонкими.
Потом Кедров поднимался и уходил.
А потом среди ночи приехал из штаба дивизии комиссар Фёдор Быков и привез приказ срочно сворачиваться и уезжать. И в суматохе сборов я совершенно забыла о синей книжечке Блока и о Кедрове. Вспомнила, когда подъезжали уже к Кошнякам. Сидя в полуторке, на верхотуре, поверх брезентов и ящиков с грузом, я нашарила вдруг в кармане шинели шершавую, холодную на ощупь обложку и ахнула:
– Господи, а Блок-то? Как же Блок? Ведь я обещала Кедрову отдать. Подумает: нарочно заиграла...
– Блок-то Блок, да и сам не будь плох!
– назидательно заметила Женька и, завернувшись в тулуп Пироговского с головой, приткнулась поплотнее к кабине.
Не знаю, что она имела в виду.
Загородившись от ветра и думая о Кедрове, я открыла томик наугад: что было у нас хорошего с ним, отчего мне так грустно сейчас уезжать? В свете меркнущих звезд прочитала:
Слова?
– Их не было.
– Что ж было?
Ни сон, ни явь. Вдали, вдали
Звенело, гасло, уходило
И отделялось от земли.
Почему-то мне стало обидно. Мне было жаль оставлять позади себя эту выжженную деревню с остатками печных труб, с разбитыми в щепы крестами на кладбище, с талым снегом дорог, стеклянистым и чуть пузырчатым.
Там, на КП полка, где мы ночевали, сейчас, наверное, холодно и темно. Мерно ходит вдоль бруствера часовой в подшитых валенках, в косматом бараньем тулупе. Спят батарейцы на полу в землянке. Спит Кедров на пригретых нами с Женькою нарах.
А там, где стояла палатка санчасти отряда, только чёрный прямоугольник, ещё один чёрный прямоугольник из бесчисленных оставленных нами на снегу, да тёмные полосы помоев на длинных грядах сугробов, да серая шелуха картофельной кожуры, да клочья сена и комья навоза у штабной коновязи. А по взгорку, над чёрным, угольным изломом того самого пахнущего талой водой оврага, где нас с Женькой чуть не угораздило на тот свет по дороге из бани, уходящий в разрывах снарядов на Алексеевские хутора и куда-то ещё дальше, в неизвестность, последний отрядный обоз.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Ледовая, снежная Одиссея кончалась.
Немцы били теперь по площади наугад. Мины квакали, плюхаясь по-лягушачьи в снежную кашу болота, взбудораженную бесчисленными колесами и сотнями ног. Осколки щелкали звонко и нагло. Где-то невдалеке тачал свое пулемёт.
Группа командиров и политработников, оборванных, грязных, заросших бородами, толпилась под единственной на весь здешний лес большой, старой елью, укрываясь под её широкими лапами.
Только что кончилось совещание, на котором решили, кому где и когда выходить, и теперь все ждали темноты и молчаливо переглядывались, посматривали на часы.
Но небо по-апрельски ещё светло зеленело, не собираясь темнеть, и набрякший кровью и ржавчиной закат всё ещё не истлел там, на западе, где постанывали, взвизгивая, мины противника. «Из света в сумрак переход» был слишком долог, он томил заждавшихся, усталых людей.
– Всем понятна задача?
– спросил человек с забинтованной головой.
– Всем.
– Кто первым идёт?
– Спрашивающий, казалось, проверял сам себя: сознание его то и дело затемнялось.
– Я, - тихо отозвался невысокий стройный человек, почти мальчик с едва пробивающимися усами. Он поправил на ремне карабин и нащупал в кармане патроны.
– А, ты, Мусатов? Вперёд!
– приказал человек с забинтованной головой. И добавил совсем не по уставу: - В добрый путь! От тебя теперь всё зависит, сынок!
Оборванные, с зеленоватыми лицами бойцы в рыжих шинелях и разбитых, промокших валенках, с подошвами, подвязанными телефонными проводами, зачавкали по талой воде, по кустам, выбираясь к окраине леса, на исходные. Кто-то из идущих скрылся в столбе из брызг и осколков. Когда столб воды, мерзлой почвы и гари с шумом осел, человек уже лежал на земле, корчась. Но никто из его товарищей по атаке не оглянулся, не обратил внимания. Все привыкли к этим молчаливым падениям, без крика, без стона - кричать здесь нельзя, тогда смерть и всем остальным, но и оборачиваться к упавшему тоже нельзя, потому что милосердие в эту минуту равносильно трусости. И ещё потому, что для атаки нужно беречь силы, а их нет. Люди от голода и от ран ослабели: стоит нагнуться, помогая товарищу, и уже не встать, не подняться: сам уткнешься лицом в снег.
– Комиссар, ты где?
– спросил человек с забинтованной головой, слепо шаря перед собой руками.
Это был командир дивизии Маковец. Он оперся плечом о ствол старой ели, прикрыл набрякшими веками глаза, пряча, топя в себе длительное головокружение. Ему показалось: земля, уменьшаясь, прыгает, как резиновый детский мячик.
– Я здесь, - отозвался старший батальонный комиссар Афанасий Безуглый. Человек очень сдержанный, собранный, он за одну эту зиму научился таким словам, каких прежде не знал: «Весна», «Смотри-ка, какие мохнатые почки на ветке!», «Не жалей ни о чём, мы во всем были честными до конца, нас никто не осудит».