Ранний снег
Шрифт:
И Марьяна сделала все, чтобы вырвать его у смерти. Она спасла ему жизнь и тогда, когда он болел тифом, и теперь, когда его ранило во время атаки.
Петряков слышал голос Марьяны рядом, чувствовал прикосновение её рук и знал: это сама жизнь. Пока Марьяна здесь, он жив. Не будет Марьяны - не будет и жизни. Потому что никто не сумеет сделать так, как она.
Странно сказать, но Петряков никогда не искал для себя в жизни какого-то возвышенного идеала. Он не знал, что такое идеал. Глядя на встреченных женщин, он просто всякий раз себе мысленно говорил: «Нет, нет, не она! Не она!» Это был его собственный метод доказательства от противного.
Нет, она не могла бы униженно или глупенько улыбаться, грызть конфеты, носить грязные, спущенные чулки. У неё не должно быть такой тяжёлой, вульгарной походки. И волосы она не должна так коротко стричь и причесывать их так небрежно. И не должна она также курить и сморкаться в грязный, скомканный расшитый платок. Та, воображаемая, которую он искал, не должна была делать очень многого. Она вся была соткана из ограничений и даже запретов.
А Марьяна могла быть измученной, грязной, с немытыми волосами, в оборванной гимнастёрке. При ходьбе она сильно хромала: портянками она натёрла себе ногу, и ссадина нагноилась. Марьяна спала, скорчившись, на теплых углях, в золе костров, грязной тине болот, и на лице уже не было её прежнего нежно-розового румянца. Взамен него пришли бледность и желтоватость обветренной кожи. Но та прелесть, которая поражала его прежде в Марьяне, он знал, никуда не ушла, она просто спряталась, притаилась в её огромных, синих, как пролески, глазах и тихо живёт там, дожидаясь лучшего времени. Сейчас в этих глазах были только преданность и незнание страха. И это было то самое главное, чего Иван Григорьевич, оказывается, искал всю свою жизнь.
Сегодня, не пробившись через шоссейную дорогу, они опять отступили на запад и попали под огонь немецких автоматчиков. Бойцы бросились в разные стороны, рассредоточиваясь и отстреливаясь, прикрывая собою тяжёлый обоз. Но немцы спокойно его расстреляли из миномётов: всех раненых, всех больных, и всех санитаров, и всех врачей. Марьяна и два красноармейца с носилками Петрякова шли впереди, и это их и спасло: они успели залечь за какими-то буграми, поросшими красноталом, а позже - незаметно уйти.
Вечером, отходя в темноте, измученные, опустошенные, они вдруг наткнулись на группу комиссара Безуглого.
В гуще леса держали совет: как быть?
– Смелому - горох хлебать, а несмелому и щей не видать!
– после некоторого раздумья сказал Петряков комиссару, сидевшему над картой и изучавшему прилегающие к Угре подходы.
– Надо прорываться вот здесь и переходить, пока не поздно, по льду.
– Поздно!
– сказал Афанасий, хмуро глядя куда-то вперёд.
– Что поздно, то поздно. Лёд двинется, как только мы взойдём на него. Нас немцы недаром кружили... Они знают, когда ледоход!
– Да, но всё равно переходить надо, - сказал Петряков.
– Двух смертей не бывать, а одну-то уж мы все видали!
Наступило молчание.
– Что ж, - сказал наконец комиссар.
– Раз так - значит, так. Когда?
– Завтра утром.
5
Ночь провели, не зажигая костра, на болоте. Кое-как грелись, прижимаясь друг к другу. Кто-то уснул, лёжа прямо в воде. Часовые, сидящие за кустами, еле слышно переговаривались, когда Марьяна подошла к ним с кусками лепешки.
– Неужели мы им всё простим, а, сестра?
– спросил один простуженным голосом, тяжело вздыхая.
– Неужели ты им всё простишь? Как гоняют тебя в лесу, словно волка... Да ещё где - не на их, а на нашей земле?
Другой боец сидел пригнувшись, перематывал портянки и привязывал к валенкам обрезки автомобильной покрышки. Громко выругавшись, он сплюнул:
– Ни хрена я им не прощу! Грешным делом, скажу: если выйду, то, где ни увижу, как мышей их буду давить.
– Нет, я тоже им ничего не прощу, - сказала Марьяна.
– Никогда.
Когда часовые съели остатки лепешек, она незаметно судорожно сглотнула, подавляя голодный спазм. Это была её собственная порция хлеба. Но она могла ещё выдержать, пережить ещё сутки и так, без еды, а эти двое несли носилки с раненым Петряковым.
Утром Угра лежала перед ними огромной ничьей полосой. Лёд ещё не тронулся, но на нем уже отчетливо обозначались широкие закраины. Поверх жёлтой его толщи стояла вода.
Там, на другом берегу, тянулись аккуратно отрытые передовые траншеи и за их брустверами сидели свои, советские, русские люди. Только перейти этот лёд - и всё сразу кончится. Кончится голод. Болезни. Страх плена и смерти. Там начнется чудесная жизнь: под защитой переднего края и заграждений из проволоки и минных полей, под прикрытием настильного и навесного огня своих батарей и разящего прицельного боя автоматов и пулемётов. Вот только бы добраться живым, перейти эту грозную в половодье, безглазую, чёрную реку! И мстить, мстить всей силой сердца, всем жаром крови за голод, за муки, за погибших друзей!
Комиссар, потемневший на апрельском солнце до цвета бронзы, худой, с ввалившимися глазами, долго думал. Потом хрипло спросил Петрякова:
– Ну как? Начинаем?
– Да, пора!
Петряков подумал о себе, но ничего не спросил. Он хорошо знал, что, тяжелораненый, на самодельных носилках, он является для всей группы бременем: слишком тяжёлый, неуклюжий груз и слишком большая мишень на виду. Злоупотреблять любовью окружающих в такую минуту нельзя. Надо самому выбирать свой собственный путь: без друзей, без Марьяны.
Он сказал, объясняя:
– По льду надо быстро, бегом, без всяких тяжестей. От всего, что мешает движению, освободиться. От всякой обузы. Иначе нельзя.
Но Безуглый спокойно похлопал Петрякова по плечу:
– Молчи, Иван. Лишнего не болтай. Ты для нас не обуза. Будем бежать быстро, а тебя будем тягать волоком, на носилках. Как в санях. Всё будет, друг, хорошо! Не волнуйся...
6
В назначенный час тремя небольшими группами окружённые вышли на берег. День был ветреный, серый, мозжащий. Такой серый, пасмурный день и такой влажный порывистый ветер в мирные, добрые весны приносили с собой паводок, живое движение реки. И люди обычно их ждали, этих дней, с нетерпением. Сейчас Марьяна глядела на Угру с тревогой. Её до костей пронизывал этот нервный, порывистый ветер, и она зябко ёжилась. Перед самой Угрой её ранило в руку разрывной пулей, и Марьяна побаивалась теперь за себя: если нужно будет броситься в воду и плыть, доплывёт ли в студеной, талой воде. Река, затопившая луговину, ещё скованная предательски рыхлым, непрочным льдом, лежала перед нею сплошною загадкой.
Первые отважные одиночки уже ступили на лёд. Он гнулся у них под ногами, но держал. Марьяна тоже поспешно шагнула. Сердце её забилось учащенно, она посмотрела на Петрякова, распростёртого на носилках, и улыбнулась ему. Все, что было в их жизни за эту трудную зиму, все, что прежде казалось таким страшным, невыносимым, всё меркло перед этой новой тревогой.
– Люблю...
– безмолвно сказала ему глазами.
Он ответил взглядом:
– Люблю...
Марьяна ещё раз шагнула.
Вслед за ловкими, смелыми одиночками на лёд потянулись и остальные бойцы. Лёд заскрипел, но всё ещё держал людей, хотя и потрескивал, как бы жалуясь на непосильную ношу. И вдруг неожиданно, одним разом, из белого панциря реки столбом вверх поднялись многочисленные водяные фонтаны: справа, слева, впереди. А главное - позади, на залитой вешней водой луговине, отсекая ступивших на лёд от только что оставленного ими берега. Это залпом ударили немецкие пушки.
Оскользаясь на мокром, полированном льду, Марьяна опять оглянулась: где Петряков, жив ли?