Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Это наше последнее наступление.

За войну я видела много больших наступлений. И у каждого из них было своё, непохожее на других лицо.

Наступление под Москвой в декабре сорок первого года было яркое, буйное, безрассудное, - может быть, оттого, что впервые. Тогда мы не знали ещё, что такое идти побеждать. И царила какая-то окрылённость, и всё было внове и очень пестро. Матросы с расстегнутыми воротниками бушлатов, несмотря на лютый мороз: должны же немцы увидеть морскую полосатую душу, узнать, что в атаку идут сами «чёрные дьяволы»! И тут же развернутой цепью, во весь рост, латыши: «психическая атака». А где-то на фланге - лихая казачья конница в чёрных бурках, с алыми башлыками поверх белых мохнатых папах. И весёлые лыжники в маскхалатах, с автоматами за плечами, которые нам казались тогда необыкновенной новинкой. И гвардейцы Панфилова, загорелые, узкоглазые, в замасленных полушубках, приехавшие из казахстанских степей. И девчонки-зенитчицы, озорные, отпетые, из Вологды и Саратова. И московские профессора, все седые, в очках с золотыми ободками, ездовыми в заиндевелых обозах. И сибирские стрелки, звероловы и следопыты... Даже в самых названиях военных частей: Истребительный батальон, Коммунистический батальон, Пролетарская дивизия, народное ополчение - был какой-то отголосок гражданской, боевой заряд неувядшей романтики. А в ней - наша сила и великая слабость. Сила нашего советского духа и слабость нашей воинской подготовки, недостаточность вооружения, неумение применять новейшую тактику, подсказанную маневренной машинной войной.

В сорок третьем под Спас-Деменском я видела уже бой военных машин и гигантские карусели из самолетов, эти гудящие над землею весы, на которых лежали две равные силы: их сила и наша. Их сила уже убывала, а наша росла и росла. Но в тот самый первый день наступления на двух чашах лежали ещё, примеряясь, две веры, два строя и два отношения к жизни. И мы победили. А они бежали от нас.

Я видела разгром немцев под Варшавой и западнее Ополья. Эти сотни разбитых, обгорелых немецких машин, разбежавшихся от шоссе по огромному вспаханному чёрному полю, поперёк борозды. Как грозные мастодонты в смертельном страхе, убегая, они громоздились, карабкаясь друг на друга. И в их чревах теперь гулял зимний ветер, шевелил на убитых светлые волосы, что-то нашёптывал про себя, листая бумаги...

Время шло. Шла война. И вот я стою над берегом Одера. Он в розовой пене живого цветения. А надо мной, заслонив собою всё небо до горизонта, идут сомкнутым строем железные «ИЛы». Они мчатся так низко над самым берегом, что мне снизу видны даже заклепки на их широкоразмашистых крыльях. И всё небо от рева моторов мне кажется грозным, суровым. Это небо - всё наше. В нём не встретишь врага.

Мстите, «Илы»!.. За всё пережитое. За расстрелянных, окружённых, за униженных в отступлении, за безвестные наши могилы от Москвы до этой свинцовой немецкой реки!

Я смотрю: выше «ИЛов», выше их железного неба течёт и струится, играя, другое, ускользающее в голубом, серебристое небо, состоящее из одних истребителей. Они реют в воздухе по звенящим спиралям, в развевающихся одеждах из разорванных громом моторов перистых облаков. И весь мир отзывается им, как серебряный резонатор: «Мстите, мстите! За всех наших убитых. За всех наших сирот. За седых матерей...»

Я смотрю: к переправе через Одер идут машины, машины... Все новенькие, одинаково тёмно-зелёные трёхосные грузовики. В них, тесно прижавшись друг к другу плечами, сидят новобранцы. В новых касках. С воронёными автоматами. И с такими светящимися одинаково молодыми, весёлыми лицами, как будто их тоже, как новенькое оружие, только что отштамповали в тылу на заводе.

Я завидую им, чистеньким, молодым: им достались в наследство наше железное небо и этот железный грохот орудий за вздувшейся водоворотами грязной рекой.

Что-то рвётся, громыхает за Одером. Там качается жёлтое небо, застилается дымом, чернеет. Там - Берлин. Туда мчатся наши «ИЛы», тяжёлые бомбардировщики. Там победа.

Мы спешим по шоссе. В глубине молодого, чуть тронутого первой зеленью леса - какие-то лягушечьего цвета зелёные тени, повозки, зарядные ящики, пушки, вороха штабных карт и бумаг. И немцы с оружием - ещё и не пленные, но уже не воюющие и не нужные никому. Это, видимо, их удивляет. Они помнят самих себя там, в России.

На обочину натёртого до блеска шоссе выходит один, в лягушечьей шинели без оружия, в смятой пилотке, молодой.

– Рус! Где плен?
– На лице его недоумение.

В ответ мы только пожимаем плечами.

Кто знает, где плен? Да, наверное, в этой самой стране. Где же кроме? Вся Германия сама себя взяла в плен в тридцать третьем. А мы сейчас её выпускаем на волю из плена. Я так понимаю...

По шоссе нам навстречу толпою какие-то оборванцы. Все обросшие, в постукивающих на ходу деревянных башмаках, с длинными косицами волос на висках из-под каскеток и шапочек.

Я прошу шофёра остановиться

– Наши, что ли? Из плена?

– Наши.

– Русские мы... Домой возвращаемся.

Я вдруг замираю. Мне знаком этот чёрный, угрюмый, стоящий в стороне человек. Я его окликаю:

– Матвей Илларионович! Майор Железнов!

Он подходит. Его губы дрожат. На небритой щеке - огромный синяк. Под глазом - другой.

– Шура! В-вы?

– Как вы сюда попали?

Нас сейчас разделяют такие суровые годы, что мы даже не можем обняться, как нужно бы было обняться старым друзьям.

– Как попал?
– Он на миг умолкает. Потом сглатывает подступивший к горлу комок.
– Вот, раненого только и взяли. А так бы не дался! Но - жив, ничего.

– А это?
– Я показываю на синяк.

– Это?
– Он трогает его грязным, без ногтя, ободранным пальцем.
– Это... охрану лагеря напоследок прирезал!

– Ну что ж, хорошо, - говорю я растерянно. Мне так хочется расспросить Железнова о наших общих товарищах, о его пребывании в лагере, обо всём, чего я не знаю, но мои слова умолкают, ещё не родившись. Страшен лик Железнова. Что попусту время тратить? Разве так, на ходу, он расскажет о себе, этот человек с провалившимися глазами, с искалеченными пальцами, с глубокими, словно борозды, складками возле губ!

Мои спутники по машине меня торопят:

– Едем, едем! Кончай! Всю колонну задерживаешь! .

– Да.
– Я грустно и растерянно жму руку Железнову.
– До скорой встречи, Матвей Илларионович! Счастливый путь вам на Родину!

– До свиданья!

Вот оно как бывает!

Изо всех - в живых один Железнов. И тот весь искалечен, изуродован. Я гляжу ему вслед с машины: сгорбившись, чуть прихрамывая, он бредёт в родную берёзовую Россию. Что ждёт его там?..

2

Я смотрю на аккуратную, разлинованную Германию, на уютные домики в лиловой сирени и думаю о фашизме, о самых его истоках. Почему-то мне сейчас особенно чётко вспоминается один эпизод. Это было давно, ещё в сорок первом.

Помню, мы подъехали к какой-то сожжённой деревне под Рузой. Шофер Кисляков притормозил возле колодца, чтобы залить в радиатор свежей воды, взял из кузова брезентовое ведро, помятое, на обмёрзшей верёвке, и уже подошёл было к обледенелому деревянному срубу, как вдруг осторожно попятился от чего-то бесформенного, тёмного, пытаясь разглядеть его на затоптанном льду.

Мы с Женькой спрыгнули с узлов из продутого ветром кузова, подбежали взглянуть, что это так удивило невозмутимого нашего Кислякова, и громко затопали по дорожке захолодавшими на морозе сапогами. Кисляков оглянулся, но ничего не сказал. Он только ещё ниже наклонил голову и теперь шевелил обветренными губами, как будто читая на льду.

Мы с Женькой заглянули через плечо.

Прямо возле самого сруба, видать, некогда в большой луже, а теперь в глыбе льда, лежал труп фашиста в зеленоватой, травянистого цвета шинели, в пилотке, а сверху пилотки в повязанном на уши шерстяном женском платке. Лицо у немца было уже зелёное, на щеках и подбородке отросла борода. Глаза приоткрыты, и в них тоже лёд. А на поясе, на большой медной пряжке, готической вязью: «Gott mit uns». Мы с Женькой вслух хором так и прочитали: «Gott mit uns».

Поделиться с друзьями: