Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Тебе нельзя на ночь читать фантастические романы, - отвечает она.
– Ты читай «Крокодил». Он полезней.
– Успокоившись, добавляет: - Ты на всё ещё смотришь с точки зрения сорок первого года. Лёгкий шок. На почве внезапности. Он пройдёт.

– Да, пройдёт, - подтверждаю и я.
– Всё в жизни проходит. Это очень удобное утешение. Надо всё позабыть, всё простить. А они пусть опять начинают от Эльбы. От печки.

3

Как жаль, что любовь наша нетерпелива!

Лет пятнадцать спустя после войны я на улице встретила капитана Черкашина. Некогда стройный, рослый красавец, сводивший с ума армейских девчат, нынче он вдруг превратился в толстеющего, болтливого старичка, живущего пикантными воспоминаниями, обрюзг, стал прожорлив, неряшлив. А моя подруга, пулемётчица Варя Парамонова, настоящая русская красавица-несмеяна, так любила его, что, когда он ей изменил со штабной машинисточкой, она вынула пистолет и застрелилась у всех на глазах. Проживи Варя ещё год или два, ещё десять лет, потерпи, и я представляю, как она посмеялась бы над своим неверным поклонником! Какими были бы весёлыми, насмешливыми её голубые глаза!

Когда у меня в квартире зазвонил телефон и я услышала в трубке голос Бориса, моё первое движение было бросить трубку и отойти. Но я переломила себя.

– Да, - сказала я.
– Слушаю.

– Это я, - сказал Борис.

– Очень мило с твоей сторону. Ты живой?

– Да.
– И вдруг глупо, с недоумением в голосе: - А что?

– Уж лучше бы ты был мёртв.

– Почему?
– Он, наверное, подумал, что я шучу, и с готовностью засмеялся.

– У мёртвых перед живыми есть одно преимущество. Они возвращаются к нам тогда, когда мы их вспоминаем. Не раньше.

– А ты разве не вспоминала меня?
– Борис задал этот вопрос так обидчиво, быстро, что я поняла: он по-прежнему хочет нравиться женщинам.

– Нет, ни разу не вспоминала, помилуй бог!
– Я честно, сознательно солгала.

– У меня к тебе дело, - сказал Борис.
– Я хотел бы с тобой встретиться. Если можно, конечно... Ты знаешь, о ком я хочу говорить.
– Его тон был просительный, но я подумала с грустью: «Эх, Марьяна, Марьяна, опять ты соединяешь несоединимое! А зачем? Для чего?»

– Хорошо, - сказала я, пересиливая себя.
– Если нужно, давай встретимся.

– Где?

– Где хочешь.

Он думал, наверное, что я назначу сама место встречи. Для него это было бы приятней.

– Ну, где?
– повторил он вопрос.

– Мне всё равно.

Тогда у памятника Пушкину. Можно?

– Всё равно, - ответила я.
– Мне безразлично.

И вот мы стоим с ним друг против друга.

Борис ждал меня возле памятника. Когда я подошла, он вдруг покраснел. Потом краска медленно схлынула с его лица, и я увидела перед собой загорелого, рослого летчика в форме гражданской авиации, ещё очень улыбчивого, красивого.

– Вот ты какая...
– сказал Борис, преодолевая внутри себя то расстояние, которое мы прошли за эти годы поврозь.

– Ты хотел говорить о деле, - напомнила я.
– Ты был у неё?

– Да.

– Ну и что?

– Она приказала меня не пускать. Видеть не хочет.

– Что ж, это её право, - сказала я.
– Я тоже не хотела тебя видеть. К сожалению, пришлось.

Мы идем по Тверскому бульвару, под дырявым солнечным пологом из широких зелёных листьев, и песок чуть поскрипывает у нас под ногами. Вдоль дорожки, на скамейках, дремлют бабушки и няни, мирно посапывают носами ребятишки в колясках. Старики с вниманием, деловито рассматривают ноги прохожих, как будто хотят для себя уяснить, в чём секрет энергичного пешего передвижения, утраченный ими. И я вдруг вспоминаю о своем собственном отце - таком же задумчивом, старом, как эти сидящие на скамейках. Мне вспомнилась извилистая дорога вдоль берега жёлтой степной реки, летящие полосы пирамидальных тополей и холодный, пронизывающий ветер в кузове полуторки.

Мы с отцом в кузове вдвоём. Он старый, с седеющей бородой, костистый и крепкий. В ватной куртке, в плаще, в армейской, довоенного образца пожелтевшей фуражке. А я ещё в гимнастёрке, хотя и без знаков различия, с невыгоревшими прямоугольниками от погон на плечах. То и дело нас с отцом сечёт налетающий порывами косой сильный дождь. Гимнастёрка на мне промокла до нитки. Мне зябко, холодно, но я молчу: я сама виновата. Мне предлагали брезент, но я не взяла.

И вдруг отец расстёгивает свой каляный выцветший плащ и накидывает его краем на свою голову так, чтобы большая половина оказалась свободной. Потом, взяв эту большую половину в руку, растянул её и крепко обнял меня и придвинул к себе, очень плотно укрыв там, где дуло, и прижался ко мне крепким тёплым плечом, защищая от ветра.

– Ну, теперь хорошо?

Я молча кивнула.

Значит, мало я видела в жизни родительской ласки, если за одно это движение я простила отца. Простила всё сразу. И молча. Всю долгую с ним разлуку. И всю суровую нашу с ним жизнь под одной общей крышей, когда в трудный час для матери и сестрёнки он вернулся в семью. Может быть, я в отце ошибалась, но теперь он был совершенно другим человеком.

Я простила ему.

И он это понял, потому что признательно плотно прикрыл покрасневшие веки.

Да, сладко простить...

И как сладко, когда прощают и нас, кругом виноватых! Какое это ни с чем не сравнимое счастье! Сколько нежности и доброты к тебе в таком вот безмолвном, идущем от сердца прощении! Сладко выплакать горечь очищения от вины, от вины невозвратной, потому что ты её уже никогда не забудешь, а поэтому не повторишь. Но как важно, чтобы, прощая тебя, и люди навсегда позабыли об этой вине и больше не укоряли и не ставили в строку!

Я шла рядом с Борисом и думала об отце: он многое пережил и многое понял, раз вернулся в семью в самое тяжёлое для матери время. А что Банин увидел в жизни, чему научился? Война его души не коснулась. По-моему, он и сейчас всё такой же, как был. С той же хитрой жестокостью и неумением полюбить кого-нибудь, кроме себя.

Если я сейчас прощу ему, он подумает: я ради Женьки. А я хотела бы только ради себя. Мне самой будет легче жить, если я ему это прощу. Только... поймёт ли он, что я ему всё прощаю?..

Я взглянула в красивое, стареющее лицо Бориса.

Он спросил:

– Ты, наверно, спешишь? Ну, я постараюсь тебя не задерживать.

Нет, уж где ему это понять!

Мы сидим с ним в тени на скамье Тверского бульвара. И Борис мне рассказывает о дочери, которую, как ни странно, зовут Шурой, и которая была бы моей дочерью, сложись всё иначе, о себе, о работе. Он шутит:

– Видишь: волосом сед, а счастья всё нет.

– Ну что ж, - говорю я ему.
– Что посеял...

– Да, ты права.

Он рассказывает о себе, а я сижу, слушаю - и ни о чём не жалею. Теперь я умею сравнивать.

Я сижу, переполненная благодарной и радостной мыслью о Кедрове. Я уверена: наш мир будет прочно стоять, пока есть Кедровы. Я счастлива даже беглым воспоминанием о нём, даже тенью воспоминания об этом сдержанном, ясном и ласковом человеке. Есть камни, вершающие стройку, украшающие её. И есть камни краеугольные, на которых вся тяжесть и вся основа, и это он, Алексей Николаевич Кедров. Таким я его знаю со времён пребывания в отряде у Пироговского.

Поделиться с друзьями: