Раны Армении
Шрифт:
Как-то на масленой [27] распустил я своих учеников и начал перебирать в уме все, что с детства слышал, видел и знал. Наконец вспомнил моего юного Агаси [28] , а вместе с ним и еще сто храбрых армянских парней подняли свои головы, зовя меня идти за ними. Все они были знатные люди; многие и теперь еще здравствуют, слава богу. А бедняк Агаси был мертв — святой могиле его поклон. Нечего кривить душой, — избираю его.
Сердце подкатило к горлу.
27
Как-то на масленой…— Имеется в виду масленица 1841 г., которая, по армянскому церковному календарю, в этом году отмечалась 9 февраля.
28
Агаси— это в полном смысле литературный образ, имевший, однако, своих прототипов. Об одном из них Абовян рассказывает: «Это не чужой человек, он мой соотечественник, из Канакера, мой современник и дальний родственник. В то варварское время, когда Армения испускала последний вздох…. — очень часто для гарема ереванского персидского сардара насильно уводили юных армянских девушек, обращали в магометанство, причем, многие из них, презрев роскошную жизнь, предпочитали принять мученичество, чем стать жертвой животных страстей. Эта ужасная участь не минула и сестру Агаси. В страшных воплях и рыданиях родители и родственники пытались воспрепятствовать похищению родной дочери, но бесчеловечные фараши грубо и жестоко тащили девушку, так как она была необыкновенной красоты. Агаси, охваченный гневом, не раздумывая, бросился сквозь толпу, убил мечом одного из фарашей, другим причинил смертельные раны — их было всего трое, и, не ожидая, пока его схватят, подвергаясь неслыханным опасностям, убежал в русские земли и вернулся уже вместе с русскими, когда началась персидская война. Сестра его была выкуплена за большую сумму и живет сейчас, несчастные же родители, напротив, умерли в тюрьме, после долгих лет заключения, ужасной смертью (т. VII, стр. 373–374).
В начале 80-ых годов прошлого века преподаватель Ереванской учительской семинарии К. Шульгин, опираясь на свидетельства старожилов города, писал: «Несомненно, лицо историческое, Агаси жил в селении Канакирах (в 5 в. от Эривани по Тифлисской дороге), был с сардаром в хороших отношениях и бывал часто у него. Но вот сардар посылает в Канакиры нукеров вербовать красивых девушек в свой гарем. Невеста Агаси попадает в число намеченных жертв. Тогда Агаси, собрав несколько таких же удальцов, как сам, прогоняет нукеров. Конечно, после этого ему нельзя уже было оставаться в родном селении, и он со своими товарищами начинает теперь мстить персиянам по глухим дорогам, а когда Паскевич подступил к Эривани, Агаси явился к нему и предложил свои услуги для указания слабо укрепленных мест Эривани. Между тем сардар постарался отомстить отцу Агаси, он посадил его в тюрьму, отдав приказание часовым убить и сына и отца, если только один попытается освободить узника, а другой — бежать. Вместе с первыми русскими солдатами перескочил Агаси через стену и, конечно, тотчас же бросился к тюрьме. Часовые, не покинувшие еще своих мест, успели исполнить приказание сардара: они убили Агаси и отца его. От этой поэтической личности веет той же изящной простотой, которая служит отличительным свойством народного эпоса, вопреки тем мнениям, что народные песни позднейшего образования всегда и везде носят отпечаток уменьшения поэтического чувства, отличаются бедностью мысли и служат вообще доказательством оскудения поэзии. Мнение это разбивается само собою такими данными, как современные, почти созданные на днях, песни о герое Агаси. По сюжету, даже в деталях, это предание имеет чрезвычайно много общего с юнацкими песнями сербов». («Сборник материалов для описания местностей и племен Кавказа». Вып. IV,Тифлис, 1884, часть 11, стр. 37—8).
Я видел, что уже мало кто берет в руки армянскую книгу, мало кто говорит на армянском языке. А каждый народ зиждется на языке и вере. Если и их потеряем — горе нам! Армянский язык бежал впереди меня, как Крез; уста мои, тридцать лет запечатленные, открыл Агаси.
Не написал я и одной страницы, как мой любезный друг детства и благородный армянин, господин доктор Агафон Смбатян [29] , зашел ко мне. Я хотел было прикрыть писание, да не успел. Бог послал мне его в тот час. Спасибо ему — он настоял, чтоб я прочел написанное; нечего было от друга скрываться.
29
Доктор Агафон Смбатян(настоящее имя — Агабск) — врач, брат полководца Геворка Смбатяна, один из старых друзей Абовяна, оказавший ему в дни создания «Ран» моральную поддержку. Агафон — выпускник Лазаревского института в Москве, затем окончил медицинский факультет Московского университета. В 1842 г. служил в Дербенде, позднее был карантинным врачом в Хозашше (Ахалкалакский уезд). В 1850 г. подает в отставку и возвращается в Тифлис. В 1863—65 гг. он в Шуше, где в местной епархиальной школе преподает французский язык. Где и когда умер, не установлено.
Сердце во мне екало, пока я читал. Думал: вот-вот сейчас отвернется, насупит брови, как другие, и посмеется моему сумасбродству — в душе посмеется, чтобы в глаза не сказать. И дурной же был я, не знал я еще благородной его души. Под конец, когда шашка уже до самой кости дошла, и он произнес: «если будете продолжать в том же духе, получится прекрасная вещь», — я готов был броситься к нему на шею и в уста поцеловать, в эти сладостные его уста.
Его святой дружбе обязан я тем [30] , что разрешилась речь моя запечатленная. Едва он ушел, словно некий огонь возгорелся во мне. Было десять часов утра. Ни хлеб, ни еда какая-либо не шли мне на ум. Если муха пролетала мимо меня, я готов был убить ее, до того был воспламенен.
30
Стр. 29. Его святой дружбе обязан я тем… — Несомненно, в завершении «Ран Армении» в столь короткий срок определенную роль сыграли увещевания Агафона Смбатяна. Однако более существенным, как явствует из письма Абовяна немецкому поэту Ф. Боденштеду (1845 г.), явилась моральная поддержка брата Агафона, полковника Г. Смбатяна. По этому поводу в упоминаемом письме читаем:
«В столь памятную для меня масленицу 1841 г. начал я свою историю так, если бы один армянский крестьянин рассказал другому. Я выбросил из своей повести все надуманное, искусственное и неестественное. Первые свои тетради я прочел сначала ученикам моим, а потом полковнику Сумбатову,который с удовольствием читал такие вещи и был довольно образованным человеком… Дети мои не могли сдерживать то смех, а то и плач. А добрый полковник на следующий же день пришел ко мне вместе с братом, так как до этого ни разу не посещал меня, и, взволнованно прижав меня к груди, воскликнул: «Родился наш, армянский Ломоносов…» Это было все равно, что подлить масло в огонь, так вдруг воспылали во мне умственные и духовные силы. Еще ли ждать? Три дня и столько же ночей есть, пить, спать и даже просто вставать с места для меня были адской мукой. Я бесился, даже когда мимо пролетала муха… Я дремал только сидя. Хлебом и водой мне день и ночь был один лишь кофе. Новый армянский язык, на котором до этого даже самые незначительные стихотворения я писал с трудом, разбудил в моей памяти такие образы, идеи, о которых до того я и не мечтал. Перо мое не успевало за моими мыслями и чувствами. Стихи бурным потоком лились на бумагу. Все народные предания, религиозные представления смешались друг с другом, но, конечно, безо всякого порядка. Ежедневно писал я более 20 страниц, к тому же исключительно рифмованными строками. Повесть моя, носящая название «Раны Армении или Плач патриота», давно завершена. В действительности же это мои чувства, которые я приписал Агаси, потому что и я, на долгое время покинув родной очаг, уехал на чужбину. Когда я писал в таком состоянии, я плакал вместе с ним…» (т. VII, стр. 375–376).
Армения, словно ангел, стояла передо мною и придавала мне крылья. Отец с матерью, дом, детство, все когда-то сказанное, слышанное — так живо мне предстало, что я обо всем на свете позабыл. Сколько было в голове моей глухих, затерявшихся, заблудившихся мыслей — вдруг все они раскрылись, все вернулись ко мне.
Теперь только осенило меня, что грабар и другие языки до сих пор застилали мой ум, сковывая его. Все, что я говорил или писал раньше, все было краденое и надуманное, — потому-то стоило мне, бывало, написать всего одну страницу, как либо сон меня одолевал, либо рука уставала.
До пяти часов пополуночи я ни на хлеб, ни на чай и смотреть не хотел: трубка была мне яством, писание — хлебом. Домашние мои и так и сяк подступали ко мне, просили, сердились, готовы были со мною поссориться, — я ни на что не обращал внимания. Тридцать листов бумаги были уже исписаны, когда природа взяла свое — глаза мои сомкнулись. Всю остальную ночь мне чудилось, что я сижу и пишу. Какое было бы счастье, если бы все те мысли мог я и днем припомнить.
Любезный читатель, не гневайся, что я так затянул дело. Затем я все это припоминаю, чтобы ты знал, какая прелесть, какая сила в любви к народу.
Что я увидел наутро, — да не случится в доме врага моего! Только открыл глаза, слышу голос бедной моей супруги [31] , — она иностранка, немка. Вижу: она, прижав к груди единственного моего сына [32] , так заливается-плачет, что камни и те разжалобились бы. Слуга и служанка, тоже остолбенев, стоят в углу и смотрят на меня с состраданием. Чье сердце не разорвалось бы в этот миг? Я вскакиваю как сумасшедший, гляжу на своего младенца — слава богу, жив-здоров!
31
…слышу голос бедной моей супруги.— Абовян женился в сентябре 1839 г. на девице Иоанне Эмилии Лоозе (1819–1870) из Ревеля (ныне Таллин). Эмилия родилась в северной Эстонии в семье плотника. Впоследствии осиротела, а в 1833 г. по приглашению жены начальника главного штаба кавказских войск генерала П. А. Коцебу Елизаветы Петровны, переехала в Тифлис, где и познакомилась с Абовяном.
32
…единственного моего сына. — Сын Абовяна Вардан родился в 1840 г. 31 мая. Образование получил дома, в уездной ереванской школе, затем — в пансионе любимого ученика своего отца Габриела Хатисяна, позднее — в Дерптском университете. Начиная с 1863 г., учительствовал в Эстонии — в Феллине (ныне Вильянди) — и Закавказье (Ахалцихе, Тифлисе, Ереване, Эчмиадзинской духовной семинарии), преподавал русский язык, литературу, историю. Скончался 16 ноября 1896 г. и похоронен в Вагаршапате (ныне Эчмиадзин) во дворе храма Гаяне.
Умоляю жену, но она никак не опомнится. Я не понимал, что же случилось.
— Безбожник! Ты убил меня! Что ты сделал со мной? — услышал я наконец.
Прислуга, со своей стороны, меня упрекает.
И вот узнаю, что я всю ночь напролет бредил, кричал, охал, что-то бормотал и на все вопросы домашних отвечал не по-немецки, а только по-армянски и, наговорив тысячу сумасбродных вещей, снова вступал в свои борения. До девяти часов утра я, оказывается, эдак проводил время в свое удовольствие, а они в отчаянии меня оплакивали!
В то утро, а потом в следующую неделю и месяц я пламенно желал — как и сегодня желаю — пойти к какому-нибудь знатному человеку, поклониться ему в ноги и сказать, чтоб он дал мне кусок хлеба, — и пошел бы я бродить по деревням, день и ночь собирать, что сотворил наш народ, и потом все это описывать.
Пускай теперь называют меня неучем. Язык мой разрешился ради тебя, мой благородный, родной сердцу моему, любезный народ! Пусть изучивший логику пишет для такого же, как он, ученого, а я — твой пропащий, неумелый сын — для тебя.
У кого в руках меч, пусть сразит сперва мою голову, вонзит его в сердце мое, а не то, пока есть у меня язык, пока бьется сердце в груди, буду я кричать неистово: «На кого меч подняли? Не знаете вы разве великого народа армянского?..»
Только бы ты, ты, мой народ благородный, полюбил, да принял бы мое дело и незрелый язык сына твоего, как родитель приемлет первый лепет младенца, который не променяет и на целый мир.
Вырасту — тогда будем и на замысловатом языке говорить.
Агаси — младший твой сын. Много у тебя сыновей старше его, именитей его. Приободри ты меня, свет моей жизни! И погляди, как я отважусь, приведу их сюда и поставлю пред очи твои, чтобы ты подивился, какие у тебя сыны, можно ли с ними предаваться горю. Лицо мое у ног твоих, — дай мне облобызать твою святую десницу. Прости меня, и пойдем к милому нашему Агаси.
Часть первая
Была масленица. В тот год навалило много снегу, он лежал и на горах и в ущельях. Ясная морозная ночь так сковала землю, что она под каждым шагом, на тысячу ладов трещала, скрипела, хрустела, звенела, издавала тысячу всяких звуков. Дрожь пронимала до костей. С веток каждого дерева, с крыши каждого дома свисали тысячи разнообразных ледяных сосулек, тысячи нагромоздившихся друг на друга обледенелых снежных комьев.
Казалось, горы и ущелья только что зацвели или же едва успели отцвесть: стоят на пороге смерти и осталось им лишь испустить дух и сказать миру свое последнее «прости». Птицы, дикие звери, животные, гады, — иные окоченели и попадали тут и там, а другие заблаговременно, за месяц вперед забились в свои норы и там притаились, поедая потихоньку свои запасы в ожидании возврата весны.
Реки, ручьи задернулись ледяным покровом толщиной в добрый гяз, наросшим постепенно, пласт на пласт, и так сковавшим уста текучих вод и ключей, что, лишь стоя возле них, можно было расслышать глухой их голос, — он журчал грустно, уныло, то вдруг умолкал понемногу, немел, застывал.