Расплата
Шрифт:
Но ни Кланя, ни Панька ни словом о ней не обмолвились.
Спал Василий тревожно, встал рано.
Парашка суетилась на кухне, готовя завтрак.
– Что рано вскочил? Спал бы. Я сейчас картошечки сварю, больше-то нечем потчевать, не обессудь.
– Некогда, Параша. Я в столовой позавтракаю.
– Куда ж теперь-то?
– Куда пошлют.
Василий надел шинель, подпоясался широким ремнем.
– Ну, спасибо за ночлег, Параша.
Парашка как-то придирчиво осмотрела его стройную фигуру и будто невзначай спросила:
– Про Соню-то Панька тебе рассказал?
– А что про нее говорить-то?
– Пропащая ведь она.
– Куда же это она запропала?
– как можно равнодушнее спросил он, шагнув к двери.
– Пропащая, говорю, ай не слышишь? Пьет напропалую! Казаки ее во рже испоганили...
– Что?
– Василий неверящими глазами уставился на Парашку, потом оглянулся на дверь и испуганным шепотом спросил: - Кто тебе сказал?
– Сама Соня сказывала. Была она здесь.
– И они знают?
– указал глазами на дверь.
– Знают. Она и к ним заходила. Панька даже рассказал ей, как тебя видел в лазарете.
Откуда-то со дна души всплеснулась забытая сладкая боль. И Соня, представившаяся ему тогда в вечернем окне рассказовского лазарета видением, теперь вспомнилась очень живо... Значит, она приходила посмотреть на него! Тайком!
Василий стоял перед Парашкой, опустив голову, и молчал. Старался как можно ярче вспомнить потрескавшееся стекло в окне, к которому приникло милое лицо. Нет, не может быть, чтобы Соня стала пропащей! Не может быть! Она могла наговорить на себя.
Василий медленно поднял голову и умоляюще посмотрел на Парашку.
– Как жалко-то ее, голубушку, - сочувствующе всхлипнула хозяйка. Обрюзгла вся от самогонки.
Василий молча пошел к двери.
Ему хотелось забыть о ней, хотелось представить ее пьяной, дурной, постаревшей, растрепанной, но - тщетно. Белое ярко-красивое лицо манило к себе неотвязно. А сознание того, что нет теперь уже больше этой красоты и чистоты, поднимало в груди неизбывное желание увидеть Соню.
Ч А С Т Ь В Т О Р А Я
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Зима нагрянула совсем неожиданно.
После обильных осенних дождей сразу ударили морозы. Потом валом повалил снег - к концу ноября он лежал на улицах Тамбова уже глубоким слоем. Выстуженные дома сиротливо жались к поблескивающим на солнце сугробам. По пустынным улицам гулко раздавался треск тесин, отрываемых от заборов на топку.
Только в центре города кипела жизнь. Из учреждения в учреждение бегали тощие служащие с папками и портфелями в руках, лихо проносились извозчики.
Сюда, к центру, тянулись и обыватели - послушать ораторов, почитать газеты. На заборах афиши, плакаты, объявления, газеты пестрыми пятнами бросались в глаза. Их было много. В них - последние известия с фронтов, призывы, приказы, предупреждения. Все это надо знать, чтобы жить тихо и мирно в этом новом беспокойном мире. И обыватель всматривался, вслушивался, читал... Даже буржуйчики осмеливались подышать "большевистским воздухом".
..."Товарищ! Царство рабочего класса длится лишь два года - сделай его вечным!" - лезли в глаза буржуям крупные слова с плакатов.
..."Идет хлебная неделя! Крестьяне должны за эту неделю сдать все хлебные излишки в общегосударственный котел!" - висел призыв на базаре.
..."Товарищи красноармейцы! Все на борьбу с сыпняком! Вши убили тысячи красноармейцев. Вошь опаснее белогвардейца! Смерть вшам!" писалось в газетах.
..."В селе Воронцовка, в клубе совхоза, поставлен спектакль "Марат". Артисты - члены Тамбовского пролеткульта".
..."В селах свирепствует сыпной и брюшной тиф, а также оспа. Ежедневно уходят в могилу пять - десять человек. Фельдшер не имеет медикаментов".
Обыватель торопливо отходил от газеты, приклеенной на заборе, и, зябко ежась, поднимал еще выше воротник, "Как это там живут люди, в селах?" - удивлялся он, шагая к своему дому.
А степные села, утонувшие в снегах и нищете, жили своими тревогами и заботами... Во многих нетопленных избах застывала вода, люди в жарком бреду метались на полатях, устланных вшивым тряпьем.
Здоровые, укутавшись в шубы, выглядывали в маленькие, наполовину прикрытые навозом, оконца и ждали своей очереди. Топили печи навозом или соломой, не для тепла - пищу сварить. Зиму протопиться - навоза не хватит. Видно, кутайся да жди солнца...
Мужики, переболевшие первыми в селе, становились похоронщиками. Ходили по селу, примечая жертвы, возили на кладбище мертвецов, завернутых в рогожу, - некому было делать гробы, некому было отпевать и провожать в последний путь.
Заходил похоронщик в дом, снимал шапку, крестился и равнодушным голосом произносил привычную фразу: "Есть мертвые?" Этот вопрос приводил в трепет всех, кто его слышал, и голос похоронщика навсегда врезался в память, как голос страшного человека, хотя мужик этот был самый добрый на селе.
Иногда вопрос похоронщика повисал в морозной избе без ответа - это значило, что пришел он к холодным ногам последнего жильца этого дома.
В Кривуше еще с осени утаптывалась дорога на кладбище, а в зиму остервенела болезнь: положила наповал все село.
Заползли зараженные вши и в коммунарские пожитки... Их привезли с собой, наверное, беженцы, которых расселили в тот год по волостям Тамбовщины более пятидесяти тысяч человек. Коммунары взяли на свой "кошт" две семьи и одного престарелого поляка.
Поместили беженцев в свободную комнату. Из старых досок и бросовых холстин сделали перегородки, настелили соломы на пол - чем не жилье! И беженцы не остались в долгу. Когда коммунары слегли в тифозной горячке, они ухаживали за больными, как за самыми близкими людьми.
Ефим Олесин переболел первым из коммунаров. Одолеть хворобу помогла батрацкая закалка. Радость возвращения к жизни взметнула в душе Ефима прежнюю охоту побалагурить. Едва придя в себя, с трудом растянув спекшиеся губы, он чуть слышно сказал поляку, который ухаживал за семьей Ефима: "От жары-то кости не ломит, только сало топится. А у меня, брат, кожа сызмальства дубленая, жиров не примала - вот я и воскрес раньше всех". И улыбнулся - одними морщинами у глаз...