Распутин. Жизнь. Смерть. Тайна
Шрифт:
27-го получил от Аннушки:
«Умоляют приехать. Маленький плохо».
Когда приехал, позвонил Аннушке. Приехала. Грит, что когда получилась моя телеграмма, Мама в слезах кинулась к Папе и грит: «Ну разве же он не святой, не все видит, на таком расстоянии почувствовал наше горе? Разве не голос сердца дал ему знать, что я тоскую… изнываю в тоске?»
И Папа тоже от страху весь задрожал и сказал: «О Боже мой! Это все до того непонятно, что я сам теряюсь… Когда думаю с тобой вместе, то верю, в него, а когда все начинают меня мучить, то готов отвернуться». Но Мама так на него закричала, что Он сознался, что и сам истосковался по мне… и еще прибавил: «Чувствую, что в ем (во мне) что-то есть от Самой судьбы». Что я несу или спасение – или гибель Дому… но все равно, ежели это от судьбы, то от судьбы не уйдешь. Да, Папа прав. От судьбы не уйдешь. А насчет того, что я несу Дому, то я и сам не знаю. Одно верно, что я им всегда добра желал. А в чем добро? Кто же это знает?
Съесть вкусный кусок – это добро, а посмотришь – съел, заболел, а может, и умер. Вот от добра одно худо вышло! Да, в тот раз опять у меня, [с] Дедюлей оказия вышла.
В пятом часу мне машину подали. Я так часам к семи должен был Малютку повидать. Ну от Аннушки мы с ей отправилися. Прошли чрез малый ход.
Побыл я у Малютки с четверть часа. Он, как Солнышко весеннее, заулыбался: смеется. Велит поезд пускать близ кроватки, штоб яму виднее. Папа радостный, Мама с меня глаз не сводит.
Выходим это, и говорит мне Папа: «Григорий, спаситель ты наш. Ты все можешь. Сделай такое, штобы, как об тебе люди всякое худо говорят, штобы моя от тебя душа не отвратилась. Вот. А то, – грит, – так мне больно бывает. Будто при мне мою жену хлещут». А я яму: «Силен Господь! Но козни дьявола тоже не малые. И только та вера сильна и Богу угодна, котора чрез все соблазны пройдет». Вот.
Ну, только уже возвращаясь, в нижнем проходе, я шел из детских покоев. Навстречу мне Дуля. Как взглянул на меня, так позеленел весь.
«Опять ты тут, наглец!» – сквозь зубы процедил. А я руку поднял и говорю: «Я здесь – и здесь буду… а вот ты дорогу сюда скоро забудешь!» Вот.
Он было руку поднял.
А я близко к нему: «Прогоню, прогоню, прогоню!..» Сказал я это, а сам еще не знаю, как прогоню его.
А уже знаю, что должно по моему слову случиться…19
Часть 4
«Немецкий шпион»
Распутин в 1914–1916 гг.: апогей влияния
Это было в 1914 году. Поганая девка меня потом ножом пырнула…1 Пока я по постели метался, тут недоброе надумали.
Получил от Аннушки известие, что очень тревожно. Приехала генеральша Рахманова вся в тревоге. Чего-то надо мной шепчет. Я ее с трудом разобрал. Я говорю: «Не убивайся. Дух мой здрав и тело буде здраво». А она: «Помолись, святой, о сыне… на войну идет… Один ведь… Один».
Тут я узнал, что война ужо должна начаться. Што ужо Папа велел мобилизацию… А я… всем своим нутром чувствую: не надо войны, никак не надо. И тут же послал телеграмму: «Мама моя и Папа мой! Тоскует душа. Видит черную тучу. Видит кровь… Кругом слезы… сироты… калеки… много проклятий… От слез подмоют стены… кровью зальют приют твово Младенца. Папа мой, блаженны – миротворцы… нет мово благословения на кровопролитие… предвижу страшное…»2
Получив сию телеграмму, Мама в тревоге просила Папу: «Не надо войны», и тогда Папа тоже испугался и заявил, штобы мобилизацию остановить… потребовал, да сам-то, видно, растерялся3. Уже потом, приехав в город, я знал, што тут было: когда Папа заявил Сухомлинову4, што нельзя ли, мол, остановить всю эту канитель… он в страхе зубами заскрежетал… Ведь войну-то не цари, а генералы заварили… да… ан, тут, когда все, можно сказать, готово… стоп машина, а тут еще такое, што уже про мобилизацию приказ отдан, как же ее остановить… Прыгает енерал, што делать не знает…
Вот тут-то и вышла запятая… Енерал Сухомлинов говорит Толстопузому: «Поезжай, расскажи Царю-Батюшке, тако дело, што, мол, назад нельзя…» А Толстопузый говорит: «Ужо мне успеть…» Ну и порешили напустить на Папу иностранного министра Сазонова…5 А тот, побрякушка, и рад. Уж он Папу и так, и сяк, и этак… А еще пугнул его тем, што, мол, Государственная дума в таку трубу затрубит, ежели немец неожиданно, как снег в Петров день… што тогда уже всем деваться будет некуда… Он тут Папе таких страхов напел, што тот сразу подписал приказ об этой самой мобилизации. Он такой уж человек – подпишет, а потом к Маме: «Ужо готово!»
А как Она, в страхе, вскрикнет… што, мол, не надо бы!.. Он как рак пятится… и впрямь, не надо! Да ужо сделано. Так было в 1906 году с конституцией. Когда не особенно Мама на него накинулась, а он жмется к стенке и шопочет: «Не надо! Ах, не надо! Да ужо сделано!» Так и тут было…
Да тут еще одно вышло, об чем Папа ужо потом узнал. Уже получив мою телеграмму, Мама имела переговор с принцем Гессенским, и тот ей ответил: «Сделай все, чтоб удержать Николая: тут выжидают!» Мама с этой тайной вестью к Папе, а Он ей: «Поздно. Теперь, – говорит, – Воля Божья!»
Все это я узнал, ужо приехав в город. Когда уже война была в полном ходе… И тут я решил: сделанного не переделаешь. И уже сказал маме: «Воля Божья!» И хоча ужо стал Маму подбадривать, но и сам ждал страшного. И чувствовали, што и в ей какой-то затаенный страх есть… Ну а потом, в войну, Мама, занявшись всякой такой работой, подбодрилась, и уж я думал, што Она мою ту телеграмму, што послал перед войной, позабыла… а она, видать, ничего не забывает. Такая ужо она особенная… ежели што в голову запало, то уже повек не забудет… Ну вот.
Было это вскоре после того, как с Митей6 разговор имел. Звонит Аннушка: «Маме недужно. Очень повидать хочет!» А я пустой не люблю ехать. Ну и говорю Аннушке, што к вечеру буду, што, мол, дела много. А и через час опять звонит: «Немедленно штобы! Больно нездоровится!» Поехал.
Гляжу на Маму – на ей лица нет. Уладил. Успокоил. Утихомирилась. «Ну што? – говорю… – Об чем тоскуешь?» И тут… непонятное даже. Гляжу на Нее, и будто другое што-то. Совсем иная. Тут я сказать должон, што у Ей, кто с глазами глядит, лицо особенное… В тоске ли… в горе… а поглядела на тебя… Владыка-Царица. Сила в ей особая. Большая гордость и сила… Ужо я Ее вот – знаю, пока вдали, думаю, в моей она власти. Поглядел в Ея глаза и ужо знаешь, Она – Царица, над Ей никому нет власти. Такое в Ей лицо всегда. А тут иное. Будто ни Мама. Ни Сила… а дитя и такое боязное… Такую к ей жалость почувствовал, што скажи она: «Помирай, штобы мне полегче» – умер бы… И какие глаза печальные… «Господи помилуй! Помилуй Господи», – шепчу и гляжу на нее. Ну вот заговорила Она: «Помнишь, – говорит, – ту телеграмму, што прислал нам перед самой перед войной? Нет мово благословения… Предвижу страшное!» – говорит она эти слова и сама так и впивается жалостными глазами. «Ну, помню, – говорю. – Да што вспоминать? На то была Воля Божья… Может, та проклятая и пырнула меня потом, штобы отвлечь в ту пору отсель…»
«Да Воля Божья, – шепчет Мама. А потом тихо так зашопотала: – А ежели Воля Божья на страшное…», а сама смотрит в угол. Потом уже с трудом разобрал, чего Она хотела.
А сказала Она такое: што, мол, войны – ни я, ни Она не хотели… а как уже она пришла и как уж третий год7 гибнут люди… и что все так же далеко до конца, как и ране было… то Она, Мама, полагает, што судьба меня и ее двигает на то, штобы положить войне конец. Во что бы то ни стало – только кончить войну8. И вот зашопотала Она: «Мы идем на самое страшное, хотим помимо Папы… с немцами… Ужо, – говорит Она, – когда Папа узнает, все будет кончено… Но што, – говорит Мама, – ежели народ не так поймет… Што, ежели скажут: „Немка Рассею продала немцам“? Што, ежели скажут – и я, и ты… предатели? Што? А ежели и мои дети мне не поверят? Што тогда? Понимаешь, дети не поверят?..»