Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассказы о Анне Ахматовой
Шрифт:

Лида Ч, нашла эпиграф ко всем моим стихам:

На позорном помосте беды, Как под тронным стою балдахином.

Но кажется это не ко всем?!

Вечером приходила Раневская. Алексей приглашал ее в свою картину: "Три толстяка".

Завтра жду Нику.

Если Тагор утомляет Вас - бросьте его и главное при первом признаке усталости делайте перерыв: мы еще поедем и к березам и к Щучьему Озеру.

Спокойной ночи!

А.

Б-у-д-у Вам писать часто.

"Дом" в первом письме взят в кавычки. В трехкомнатной квартире на улице Ленина, дом 34 жили кроме Ахматовой Ирина Николаевна Пунина с мужем и ее дочь Анна Каминская с мужем. И Пунина и Каминская относились к Ахматовой, разумеется, уважительно, но, с оттенком недовольства - легкого, без объяснения конкретных причин, и постоянного. Бывали периоды ласковости, большей близости, они сменялись охлаждением и ссорами, но некоторое недовольство, как и некоторая интимность, демонстрируемая обращением к Ахматовой "Акума", не подвергались колебаниям, они были вынесены за скобки. Про Пунину в ее лучший период Ахматова как-то сказала: "Ира - замир нный горец". К возвращению Ахматовой из Москвы зимой "дом" старался достать путевку в Дом творчества в Комарове; по возвращении из Будки ее, часто через считанные дни, собирали и отправляли в Москву.

Ее комната, длинная, с окном на улицу, была рядом с кухней. Над кроватью висел рисунок Модильяни, у противоположной стены стоял сундук-креденца с бумагами, который она отчетливо называла "краденца", отчего и он, и столик с поворачивающейся столешницей, под которой тоже лежали письма и бумаги, и гобеленного вида картинка с оленем, стоявшая на столике и оказавшаяся бюваром, также хранившим письма, и овальное зеркало, и надбитый флакон, и цветочные вазы, и все прочие старинные вещи, выглядевшие в этой комнате одновременно ахматовскими и случайными, соединились в моем сознании с описанием спальни Ольги Судейкиной, "героини" Поэмы, кончающимся строчкой "Полукрадено это добро". Однажды к ней пришел молоденький воспитанник Оксфорда, занимавшийся темой "Народные истоки творчества Ахматовой", продекламировал, с легким акцентом: "Лучше б мне частушки задорно выкликать, а тебе на хриплой гармонике играть", - объяснив таким образом, что, в частности, подразумевает он под народными истоками. Через некоторое время разговор коснулся Модильяни, она попросила меня показать рисунок, я подошел к кровати, сделал приглашающий жест, он не двинулся с места; решив, что он чего-то не понимает, я объяснил, что вот он, рисунок, потянул гостя за рукав, стал подталкивать. Он с испугом взглянул на портрет и сейчас же вернулся на место. Когда он ушел, Ахматова сказала: "Они там не привыкли видеть постели старых дам. На нем лица не было, когда вы его тащили к краю пучины". Потом: "Они не могут поверить, что мы так живем. И не могут понять, как мы в этих условиях еще что-то пишем". И после новой паузы: "Мог бы про народность у Ахматовой придумать что-нибудь остроумней частушек и гармошки".

Муж Пуниной, чтец-декламатор Роман Альбертович Рубинштейн (которого А. А. за глаза также называла зощенковским - "артист драмы"), выступал с поэмой Смелякова "Строгая любовь" в библиотеках, клубах и таких неожиданных местах, как, например, ординаторские в больницах в восемь утра, на пересменке ночных и дневных врачей. Он был "любитель прекрасного", каких, казалось, уже не осталось на свете, начинал в коридоре жаркий разговор о том, что "нельзя недооценить" или "нельзя переоценить" стихи такого-то из молодых и сякого-то из старых, и так как Ахматова каменно молчала, обращался к ее гостям. 5 марта 1963 года Ахматова пригласила меня и Бродского отпраздновать десятую годовщину смерти Сталина. Мы выпили порядочно коньяку и около часа ночи поднялись уходить. Ахматова вышла в прихожую проводить нас. Неожиданно у вешалки появился Роман Альбертович: он спросил у меня, согласен ли я, что нельзя недооценить Вознесенского и Суркова, - у меня не нашлось сил ему ответить. Он повернулся с тем же к Бродскому, который пьяно поймал его в поле зрения и очень громко проговорил: "Рамон, все в порядке!" Ахматова говорила: "Я очень его ценю. На его месте мог быть человек, который бы говорил мне: "Мама, вы опять не погасили свет в уборной"".

Жить в Доме творчества писателей она не любила: всегда на людях, причем не ею выбираемых, казарменный "подъем" и "отход ко сну", общая ванна, общий завтрак-обед-ужин, - но мирилась с этим, как с неизбежностью. Одна из гостий стала жаловаться ей, что ее знакомому, писателю, достойному всяческого уважения, дали в Малеевке маленький двухкомнатный коттедж, тогда как бездарному, но секретарю Союза, роскошный пятикомнатный. Когда за ней закрылась дверь, Ахматова сказала: "Зачем она мне это говорила? Все свои стихи я написала на подоконнике или на краешке чего-то". В тот раз, когда мы оказались в комаровском Доме творчества вместе, за соседним столиком в столовой сложилась компания писателей средних лет, которые от еды к еде со все большей страстью беседовали на одну и ту же тему; покрошишь голубям хлеб, а воробьи налетают и тотчас склевывают. От еды к еде голуби становились все более простодушными и беззащитными, воробьи - хитрыми и хищными, так что вскоре это уже были никакие не голуби и не воробьи, а кто-то совершенно другие, кого собеседники хотели одних облагодетельствовать, других растерзать. Ахматова сидела спиной к этому столу. За каким-то обедом на нем появилось шампанское. Один из писателей, крупный круглолицый мужчина в точно таком же финском свитере, как и его крупная круглолицая жена, приблизился с двумя бокалами к Ахматовой, прося ее выпить по случаю его дня рождения. Не давая ему договорить, она очень резко объявила, что ей запрещено врачом. Он смутился и, комкая фразы, напомнил ей, что они знакомы по совместному выступлению в 1936-м или 37-м году в НКВД. "Вы сошли с ума!
– сказала она.
– Вы просто не знаете, кто я такая"... В другое ее проживание в этом Доме мы сидели на скамейке у входа, когда появился благообразный старик с чемоданчиком в руке, известный ленинградский поэт. Он родился в Царском Селе, о чем любил широковещательно упоминать, - в семье священника, на чем внимание публики старался не останавливать. "Точь-в-точь отец, - проговорила вполголоса Ахматова, - когда он шел на требы". Через час стало известно, что поэт - сослан: в Ленинграде раскрыли притон, он оказался одним из посетителей, жена на суде заявила, . что после этого не хочет мыться в одной ванне с ним, и его сослали в Дом творчества на несколько месяцев. Ахматова воскликнула: "А я хочу мыться в одной ванне с ним?!"

К мужу Каминской, художнику Леониду Зыкову, она относилась с симпатией, хлопотала за него, когда у него начались неприятности с военкоматом, и однажды попала из-за него в двусмысленное положение. В Ленинграде ее навестила дочь Шагала, сентиментально и торжественно рассказывала ей о любви родителей к ее стихам. Потом спросила, что она может прислать ей из Парижа, какие духи, книги, лекарства... Нет, ничего не нужно, спасибо. Ну что-нибудь, что угодно, это никого не затруднит, будет только приятно. И тут Ахматова, вспомнив, что недавно обсуждалось, где достать Л не для работы пастель, попросила ее прислать. Через месяц кто-то приехавший из Франции передал ей, что Шагал спрашивает, какую именно пастель, раннюю ли, или, может быть, Ахматова имеет в виду какую-то определенную его вещь. В Париж поплыло разъяснение, что речь идет о красках. Наконец в Москву приехала коробочка пастелей. История огорчила Ахматову, она в жизни ничего ни у кого не просила, к Шагалу относилась как к великому художнику-современнику и приговаривала удрученно: "Вот тебе и "опишу я, как свой Витебск - Шагал"!" - строчкой из Царскосельской оды. (Дочку Шагала сопровождал известный искусствовед, он был отдаленно знаком с Ахматовой. В конце беседы он сказал ей: "Почему вы ничего не сдаете в архивы? В ЦГАЛИ будут счастливы получить хоть что-нибудь. Один ваш автограф - уже вещь", После их ухода она произнесла: "Природа позаботилась запечатлеть на его лице все его пороки. Сам человек этого не видит".)

О Л нином брате Владимире Зыкове, проницательном, спокойном, красивом человеке, тогда начинающем технике, сказала: "Типичный русский молодой инженер. Вот такие вдруг появились в стране после александровских реформ: врачи, судьи, инженеры, земские деятели. За несколько лет они преобразили лицо России, в середине шестидесятых они были уже повсюду".

Тем временем от дела Бродского, месяц как кончившегося отправкой его в Коношу, продолжали расходиться крути, потряхивавшие его друзей и защитников. Обвинение в тунеядстве на тех же основаниях угрожало реально еще нескольким молодым людям, не имевшим официального статуса литератора, в частности мне, тем более что я добился от одного из издательств справки о сотрудничестве в нем Бродского в качестве переводчика. Справка фигурировала на суде, я был квалифицирован как мошенник, провокатор и пр., а выдавший справку завредакцией получил выговор как поддавшийся на мошенничество, провокацию и пр. К тому же инициатор всего дела прежде заведовал клубом в институте, где я учился, и знал меня лично, пятью годами раньше опубликовав донос на меня. Ситуация тревожила Ахматову, особенно после истории с Ионисяном.

Зимой 1963-1964 годов в Москве случилось несколько жестоких убийств, почти во всех подробностях повторявших одно другое. В середине дня в квар тире раздавался звонок, на вопрос "кто там?" убийца из-за двери отвечал: "Мосгаз", входил, доставал из портфеля топор, убивал присутствующих, по большей части одинокую старушку, старушку и девочку, забирал какую-то ерунду из вещей, к примеру старый телевизор, который потом волок к стоянке такси, и исчезал. При этом не таился, так что впоследствии многие вспоминали его внешность, и милиция составила "словесный портрет". Москвичи были в меру терроризированы, в меру возбуждены и увлечены развитием событий. Искали мистических объяснений его одновременному присутствию в разных местах Москвы: в полдень он произносил "Мосгаз" в Тропареве, в пять минут первого - в Бескудникове. Затем прошел слух, что в одно из утр к генеральному прокурору без предупреждения и без охраны приехал Хрущев и объявил, что дает ему на поимку убийцы три дня сроку. Его схватили к концу вторых суток, в ночь, когда такси, в котором я ехал с Ордынки на проспект Мира, где снимал комнату, через каждые 100-200 метров останавливали милицейские патрули и проверяли мои и шофера документы под светом полностью включенных уличных фонарей. Его молниеносно судили, приговорили к расстрелу и тотчас же расстреляли.

Через несколько дней квартирная хозяйка сказала, что в мое отсутствие приходил участковый, сделал обыск в моей комнате и вызвал меня в отделение. В отделении меня принял милицейский капитан, мой протест по поводу обыска добродушно отклонил, а полистав принесенные мною книжки с моими переводами, сказал не без удовольствия: "Что же, что вы писатель, - он вон тоже был артист", полез в ящик стола, бросил передо мной рисованную фотографию, маленькую и невнятную, Ионисяна и уточнил: "Массовик-затейник". Оказалось, что преступника обнаружили чуть ли не в его околотке, во всяком случае история коснулась его непосредственно и дала ему благоприятный шанс. Заодно он проверял всех сомнительных, к которым дворник или какой-то бдительный сосед, естественно, причислил меня.

Все это происходило в прямом смысле слова на глазах Ахматовой. Я снимал эту случайную комнату уже несколько месяцев, когда А. А. сообщила мне, что по приглашению Нины Леонтьевны Шенгели переезжает к ней, и попросила помочь при переезде. Мы поехали, и она велела шоферу остановиться... у моего подъезда. После первых мгновений немоты я сказал ей об этом, наступила ее очередь изумиться. Я жил на втором этаже, Шенгели на седьмом.

Вернувшись из милиции, я поднялся к Ахматовой. Она выслушала мой рассказ, помолчала, потом проговорила; "Ионисяном мог быть не он, а вы. С той же вероятностью. Так что благодарите судьбу. Выигрышная роль могла достаться и мне: старая опытная наводчица и скупщица краденого. Я, как вы знаете, тоже живу без прописки. Не много ли нас на одну лестницу?" Я не отнесся к происшедшему серьезно и вскоре переехал к друзьям. Она же приняла все, как казалось мне тогда, чересчур близко к сердцу: несколько раз, уже без тени юмора, убеждала меня в том, что я избежал смертельной опасности - настоящей, невыдуманной, - и рассказывала эту историю многим тогдашним своим гостям. Поэтому она и торопила издательство дать мне, еще до заключения договора на Леопарди, гарантийное письмо - на тот случай, если органы охраны порядка возьмутся за меня более решительно.

Ника - Ника Николаевна Глен - была редактором в Гослитиздате, занималась болгарской литературой, за что А. А., нежно и уважительно всегда о ней говорившая, называла ее "болгарской королевой". Она пользовалась исключительным доверием Ахматовой, предоставляла, живя вдвоем с матерью, одну из двух маленьких комнат в коммунальной квартире в ее распоряжение, приезжала ухаживать за ней в Комарове и некоторое время до 1963 года исполняла у нее секретарские обязанности. То, что от нее требовалось, она делала бесшумно, говорила мало, кратко. Присутствуя безмолвно во время беседы, она создавала впечатление, что ее нет, и возникала, только когда в ней была нужда, всегда со взвешенным и ясно сформулированным мнением. Высокий редакторский профессионализм, литературную одаренность и точное знание специальных предметов она сочетала с настолько незаметным для окружающих, проявлением этих своих качеств, что назвать их скромностью и то было бы преувеличением. В то время в Гослитиздате сошлось несколько редакторов высокого класса, настоящих специалистов, ученых, интеллигентов, Ахматова знала им цену, да и ко всему издательству относилась, в общем, с симпатией. Когда она приходила за гонораром, начинался "малый крестный ход в Тверской губернии", выходили навстречу знакомые, незнакомые, бухгалтеры, корректоры, заведующие. Со слов Пастернака, она рассказывала, что когда во время травли из-за "Живаго" он появлялся, также по гонорарным делам, в какой-нибудь из издательских комнат, бедные редакторши зарывались носами в бумаги и шептали оттуда: "Борис Леонидович, мы вас очень любим, мы вас очень любим". Впрочем, редакторы были разные - хотя бы тот, которого по совокупности качеств, внешности и поведения Ахматова беззлобно прозвала "младотурком"...

В тот год у меня то ли начинался, то ли кончался роман с театром "Современник". Я написал пьесу, в которой действовали три персонажа: театр, то есть режиссер, кое-кто из ведущих актеров, завлит ею заинтересовались, ее было удобно ставить. На каком-то этапе дело незаметно ушло в песок, но я почти не расстроился, потому что писал уже другую пьесу. Ее интрига заключалась в том, что на выигрыш по лотерейному билету, оставшемуся на руках у продавца, стала претендовать, создавая видимость прав на него, группа людей, которой тот продал этих билетов некоторое количество и к которой сам волею обстоятельств принадлежал. Двух главных героев-антагонистов должен был играть один актер, так же как их жен - одна актриса. Про эту пьесу и говорил Ахматовой "очень большие слова" Борис, младший из "мальчиков Ардовых", о ней же, "вглядевшись" в сюжет, написала она в одном из следующих писем: "Все дело в Вашей пьесе". Ей показалось, что пьеса содержит недолжные аллюзии: самый замысел двойничества был ею истолкован как попытка замаскировать ситуацию, имевшую отношение к ней, вернее, к тому, что она тогда писала. Нечаянно я дал к этому повод, введя в действие лицо, имевшее слишком явное сходство с человеком из ее окружения. Последовало неприятное объяснение, размолвка, потом примирение.

Поделиться с друзьями: