Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассказы о Анне Ахматовой
Шрифт:

Началась поэзия, получившая сознательную установку на цитату. Главным образом чужой текст, поэтический, документальный, отсылка к мифу, но также и музыка, и живопись стали вводиться в поэзию нового времени на новых основаниях, демонстративно и обязательно. Знаки культуры размещались в стихах как ориентиры, очевидные и скрытые, - в последнем случае с заложенным в них требованием поисков ключа для дешифровки. Наши разговоры не раз касались Т. С. Элиота: в 60-е годы оживился интерес к нему, его словно бы догнало эхо нобелевского лауреатства. Пришло его время, короткое, сфокусированным пучком света высветившее фигуру, стали актуальны идеи, переиздавались статьи. Он родился на год раньше ее и умер на год раньше. Она заговорила о нем, довольно подробно, и именно о нем, а не "по поводу, за несколько дней до его смерти. (Так же беспричинно, вдруг, завела она речь о Неру накануне его смерти, о Корбюзье, за неделю до разрыва сердца у него.) Говорила с нежностью, как о младшем брате, всю жизнь ждавшем и под конец дождавшемся удачи. "Бедный, годами служил в банке, как тяжело ему было. Ну хоть в старости - признание, слава". Позднее показывала гостям трогательную пронзительную фотографию: он стоит, чуть пригнувшись, за креслом жены - в номере журнала "Europa Letteraria", объявлявшем о присуждении ей премии "Этна-Таормина". Я переводил тогда главу из "Бесплодной земли, потом главу из "Четырех Квартетов". В "Четырех Квартетах" она отметила строчки:

The only wisdom we can hope to acquire

Is the wisdom of humility: humility is endless.

(Единственная мудрость, достижения которой мы можем чаять, это мудрость смирения: смирение - бесконечно.) Часто повторяла: "Humility is endless". И в это же время появился эпиграф к "Решке" - In mу beginning is my end (В моем начале мой конец), тоже из "Четырех Квартетов".

Элиот вводил в стихотворный текст цитаты сплошь и рядом в открытую. У Ахматовой таких коллажей нет, она вживляла цитату, предварительно перерожденную так, чтобы чужая ткань совместилась с ее собственной. Но источники у обоих были те же: Данте, Шекспир, Бодлер, Нерваль, Лафорг... И кажется, именно с процитированной Элиотом строчки из "El Desdichado" Жерара де Нерваля она начала однажды разговор об этом стихотворении, прочла наизусть несколько строк, сняла с полки, не то вынула из ящика стола тоненькую книжку "Les Chimиres", открыла на "El Desdichado" и сказала как бы с усмешкой: "А вот что переведите". Вскоре полустишие из этого сонета стало эпиграфом к "Предвесенней элегии": Toi qui m'a console, с переменой грамматического рода (Ты, который меня утешил). Следует оговориться сразу, хотя из последующего это станет ясно само собой, что ахматовские ссылки на кого-то, переклички с кем-то через цитирование чужих (или отчужденно - своего собственного) текстов, и по существу, а не только по приему, в корне отличны от пересказа, пусть дословного, чьих-то сочинений или отдельных их мест, фарширующего произведение заемными ценностями. Когда я прочитал ей нравившееся любителям поэзии стихотворение моего сверстника "Ночной дозор", описывающее картину Рембрандта с точки зрения уличного патруля под окнами художника и кончающееся строчками, в которых подытожена идея всей вещи: "То ли мы ночная стража В этих стенах, то ли он", - она недовольно фыркнула: "Пусть он самый "Ночной дозор" напишет!" - то есть вещь, а не описание вещи.

Из своих ранних стихотворений она выделяла "Углем наметил на левом боку..." целиком и последнюю строфу особенно:

Углем наметил на левом боку

Место, куда стрелять,

Чтоб выпустить птицу - мою тоску

В пустынную ночь опять.

Милый! не дрогнет твоя рука,

И мне недолго терпеть.

Вылетит птица - моя тоска,

Сядет па ветку и станет петь.

Чтоб тот, кто спокоен в своем дому,

Раскрывши окно, сказал:

"Голос знакомый, а слов не пойму",

И опустил глаза.

Она сравнивала с этими строчками корейское стихотворение XVII века, ею позднее переведенное:

Когда моя настанет смерть,

Душа кукушкой обернется,

В густой листве цветущих груш

Я полночью глухою спрячусь.

И так во мраке запою,

Что милый - голос мой услышит.

Повторяла две последние строки и прибавляла: "Какой удар со стороны корейской гейши!" Но не в курьезном сопоставлении и не в остроте было дело.

Голос, выпевающий слова, которых слушатель не может опознать, однако явно им узнаваемый - или кажущийся ему знакомым, - это и был поэтический голос Ахматовой, который она начала ставить уже в первых своих стихах.

Как ты звучишь в ответ на все сердца,

Ты душами, раскрывши губы, дышишь,

Ты, в приближенье каждого лица,

В своей крови свирелей пенье слышишь!

написал ей Недоброво, варьируя одну из главных тем своей статьи "Анна Ахматова". Статья эта появилась в 1915 году в "Русской мысли" и была первым серьезным разбором ахматовской поэзии и, следует прибавить, единственным разбором такого рода. Этот увлекательный научный анализ впечатляет не только остротой и основательностью наблюдений, бесспорностью выводов, свежестью открытий, но и словно бы указывает поэтессе, какое еще направление открыто для нее, что может оказаться плодотворным и какое из продолжений бесперспективно, Теперь, когда виден весь путь Ахматовой, ощущение новизны мыслей Недоброво в значительной степени приглушено ясностью, заметностью их источника в самих стихах. Но статья была написана об авторе двух первых книжек, "Вечера" и "Четок", и многое из того, к чему впоследствии пришла Ахматова, было лишь подтверждением их, было, если угодно, принятием того, что предлагал ей критик. Когда я сказал об этом моем впечатлении от статьи, которую, кстати сказать, она же мне и дала, Ахматова, и прежде в разговорах выделявшая Недоброво среди выдающихся людей своего времени, и прежде вспоминавшая о влиянии, которое он на нее имел, сказала просто: "А он, может быть, и сделал Ахматову".

В "Листках из дневника" Ахматова вспоминает, как прочла Мандельштаму кусок из "Божественной комедии", и он заплакал: "...эти слова - и вашим голосом". То же самое можно сказать о множестве мест в ее стихах, но если в 1922 году знаменитые дантовские слова:

Tu proverai si corne sa di sale

Lo pane altrui, e com'й duro calle

Lo scendere el salir per altrui scale,

(Ты по себе узнаешь, как горек хлеб чужой и как тяжело спускаться и всходить по чужим ступеням) - произнесены ее голосом как бы в вольном пересказе:

Но вечно жалок мне изгнанник,

Как заключенный, как больной.

Темна твоя дорога, странник, -

Полынью пахнет хлеб чужой, -

то через сорок лет восклицание Данте:

– Men che dramma

Di sangue m'e rimaso che non tremi:

Conosco i segni dell'antica fiamma!

(Меньше чем на драхму осталось во мне крови, которая бы не трепетала: узнаю знаки древнего пламени!) - звучит куда более засекреченно:

Ты стихи мои требуешь прямо,

Проживешь как-нибудь и без них,

Пусть в крови не осталось ни грамма,

Не впитавшего горечи их.

Цитату выдает рифма: dramma - fiamma и прямо - грамма - но, выдав, втягивает в головокружительную воронку цитат. Последний стих дантовской терцины, обращенной к Вергилию, это слова вергилиевской Дидоны, точно переведенные Данте из "Энеиды", а предыдущее ахматовское стихотворение в цикле "Шиповник цветет" открывается стихом из "Энеиды" и первоначально называлось "Говорит Дидона", Выявлению "чужих голосов" в поэзии Ахматовой посвящены многочисленные филологические труды последних трех десятилетий, упоминание об использовании ею чьих-то текстов стало общим местом. То, что открыли Т. В. Цивьян, Р. Д. Тименчик, В.Н.Топоров, проникнув за второе дно ее "роковой шкатулки", теперь уже всегда будет просвечивать сквозь прозрачность стихов "третьими, седьмыми и двадцать девятыми", если воспользоваться ее же фразой, планами. Одно время началась настоящая охота за цитатами в ее стихах, и дело выглядело беспроигрышным: всегда что-то обнаруживалось. Казалось, Ахматова читала - все, заимствовала - отовсюду. Результаты сопоставлений зависели в основном от мнемонических способностей сопоставителей. Перечитывая ее стихи 1921 - 1922 годов, я наткнулся, например, на батюшковский слой, особенно концентрированный в стихотворениях, написанных зимой в Бежецке. В частности, оказалось, что и упомянутый дантовский "хлеб чужой" введен Ахматовой в стихи не непосредственно, а через "Умирающего Тасса" Батюшкова:

Младенцем был уже изгнанник;

Под небом сладостным Италии моей.

Скитался, как бедный странник,

Каких не испытал превратностей судеб?

Где мой челнок волнами не носился?

Где успокоился? Где мой насущный хлеб

Слезами скорби не кропился?

Но о чем свидетельствовали эта и подобные находки? Только ли иллюстрировали они ахматовский афоризм:

Не повторяй - душа твоя богата -

Того, что было сказано когда-то,

Но, может быть, поэзия сама -

Одна великолепная цитата?

Или соблазняли предположить (а ни на чем мы не любим так настаивать, как на предположении, более, чем достаточно, но менее, чем необходимо, доказываемом), что Ахматова нашла в бежецком доме томик Батюшкова и читала его той зимой? Возможно, это было бы убедительно в отношении другого поэта. Но Ахматова не сочиняла стихов, чтобы что-то проиллюстрировать, и находила именно то, что искала. Иначе говоря: что цитируется?
это только первый вопрос, неплодотворный без второго: почему цитируется это? Круг каких культурных ассоциаций, какой сюжет, какой миф втягивается выбранной цитатой в стихи (и - зеркально: какое конкретно место культурной вселенной через приведенную цитату отныне обозначено новыми стихами)? "Пусть все сказал Шекспир, милее мне Гораций". Что "все" сказал Шекспир? Чем милее Гораций? Почему в связи с такой-то темой вспомнен Шекспир, а с такой-то - Гораций? Какой знак подают в ахматовских стихах тот и другой? И что означает - в системе ахматовской шифровки - их неожиданное соединение в одной строке?

Искать скрытые цитаты в живой речи Ахматовой было бы занятием бесполезным: всякий человек гораздо чаще бессознательно, чем сознательно, цитирует множество других. Зато то, что она вспоминала применительно к возникшей ситуации, всегда бывало неожиданно и, как правило, смешно.

Она ввела в обиход понятие "Ахматовка". Распределить желающих видеть ее оказывалось иногда нелегким делом, визиты наезжали один на другой, посетители входящий и выходящий сталкивались в дверях, в прихожей, кто-то с кем-то был несовместим, кто-то к кому-то ревновал. Словом, узловая станция с напряженным графиком и неизбежными авариями. В Ленинграде это случалось реже, в Москве чаще. Как-то раз я пришел к ней днем, она сказала, что назначила на вечер такого-то. "Как такого-то! Уже назначен сякой-то, вы все перепутали". Нисколько не расстроившись, она произнесла: "Все перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета.
– И после паузы, по слогам: - Ло-ре-ле-я". В самый первый миг мне это показалось неуважительным по отношению к "классическим" стихам, к декабристам, к каторге, новой обидой Мандельштама от "европеянки". Но тотчас стало ясно, что это для нее, в первую очередь, стихи молодости - которых когда-то не существовало, которые при ней возникли, были на слуху и на языке, много раз повторялись и, вероятно, подвергались, как вс в молодости, подшучиванию друзей.

Поделиться с друзьями: