Растоптанные жизни
Шрифт:
Это было 9 квадратных метров, отгороженных от большой комнаты в общей квартире.
Рядом с моей дверью жила выжившая из ума старуха, которая колотила чем попало в мою дверь.
Но я этого не замечала.
Это было моё.
Там стояла моя постель.
Я могла закрыться и лежать или сидеть и думать, а не гулять потому, что деться некуда.
Я не замечала, что это не комната, а насмешка, что это меньше моей одиночной камеры на Лубянке, я была счастлива, что я — дома.
Совершенно случайно я встретилась с одной женщиной, которая мне предложила обмен на город Сочи, где жила её мать, и та хотела приехать к дочери в Москву.
Не задумываясь, я согласилась на этот обмен.
Очень быстро оформила документы и уехала в Сочи, к морю.
Это было в феврале 1960 года, но в Сочи всё цвело по-весеннему.
Море, тишина.
Нет сумасшедшей московской сутолоки.
Я вставала в пять часов утра и бежала к морю.
Садилась на берегу, закрывала глаза и слушала шум морской.
У моря я сидела до позднего вечера, я обедала у моря, пила чай на берегу моря. Я сблизилась с морем, как с человеком.
Людей я не замечала, избегала всяческих знакомств. Я была рада своему одиночеству.
И всё же я познакомилась с человеком, который показался мне совсем не похожим на всех, он был совсем другой: он искал со мной встречи и каждый день присылал мне чудесные цветы, но всё это было совсем не навязчиво, не назойливо, какая-то деликатность сквозила во всём его поведении. Он не пил водки, спокойная и мягкая манера разговаривать и всё его поведение и даже вся его фигура были какими-то не современными.
Мы стали встречаться довольно часто.
Он мне рассказал о своей очень тяжёлой жизни, хотя в лагере он не сидел. Но обо мне он ещё ничего не знал.
Он предложил мне стать его женой.
Я не могла дать ему согласия до тех пор, пока не выясню самого главного: как он смотрит на то, чтоб уехать за границу.
Такой вопрос было опасно задать даже родному брату.
Но я решилась потому, что это должно было решить наши отношения.
Мы шли по вечерней тихой уличке и мирно беседовали.
Несколько раз меня так и подмывало спросить его: «А вы уехали бы за границу?»
Но всё как-то не решалась.
И всё-таки этот вопрос у меня вырвался… Я почувствовала себя так, как будто прыгнула в холодную воду!
От удивления и счастья (как он потом мне признался) он не мог произнести ни единого слова.
Но потом взволнованным шёпотом он мне ответил, что это цель всей его жизни.
Скоро мы поженились.
Нашим любимым делом было строить планы на выезд за границу.
Но оказалось, что между нашими планами выезда из Советского Союза за границу и практическим осуществлением их — пролегала огромная пропасть…
Пять лет было потрачено на ежедневные хождения по всяким учреждениям, от которых зависел наш выезд. А сколько было пролито слёз, сколько было пререканий и ссор с разного рода церберами советского режима, начиная с мелких сошек — солдат, охранявших двери этих учреждений, и кончая крупными шишками — генералами, которым мы подавали наши документы, заявления и пр.
Угрозы арестовать нас — нас не путали; разные унизительные и колкие замечания, издевательские методы со стороны грубых, наглых советских чинуш — нас ещё больше вдохновляли на упорное ходатайство о выезде.
Все наши вполне здравые доводы на право выезда за границу истолковывались как преступные действия, как «измена Родине», и очень часто нам приходилось выслушивать самую нецензурную брань и запугивания.
Однако нашим девизом было «смерть или свобода», и мы шли напролом — мы совершенно освободились от многолетнего чувства страха, которое нагнали на беззащитный народ самозваные советские властители. Мы шли к своей цели не для того, чтоб остановиться: от просьб мы перешли к требованиям, от робких слов мы перешли на резкости, рискуя каждый день быть арестованными.
Хоть было отдано много здоровья, много слёз выплакано, но всё же после долгих наших мытарств мы добились своего: в конце концов нам разрешили выехать за границу на постоянное жительство.
Итак, в летний июльский день 1970 года последний раз я ехала по московским улицам на аэродром.
Я покидала Родину…
Каждый уголок, каждый дом, каждая улица и переулок что-то напоминали, о чём-то шептали…
Мне трудно вспомнить моё тогдашнее состояние, потому что оно было в каком-то непроглядном тумане.
Ни радости, ни грусти я не испытывала.
Мир, в который мы ехали, я себе представить не могла, потому что никогда его не видела, но в моём воображении были самые светлые о нём представления.
До самого последнего момента, находясь уже в самолёте, я всё ещё чувствовала себя дома, на своей земле, но когда в 3 часа 55 минут по московскому времени наш самолёт оторвался от московской земли, меня охватило чувство, похожее на чувство Анны Карениной, когда она, бросившись под поезд, в последнее мгновение крикнула: «Господи, что я делаю?».
Я посмотрела на мужа. Он был страшно бледен и молчал.
Родина…
Это слово теперь звучит для меня совсем особо.
Там — я её ненавидела, всё меня раздражало, злило, я с нетерпением ждала того дня, когда покину её!
Здесь — вдали от моей родины — я тоскую по ней, жалею её, люблю её, мою Родину, мою землю, мой язык, мой народ…
Мой многострадальный народ…
На московском аэродроме меня провожало много москвичей — мои друзья, свидетеля всей моей жизни…
С удивительной деликатностью каждый из них говорил о чём угодно, только не о самом больном, не о том, что я безвозвратно уезжаю.
До сих пор я слышу их голоса, их слова, сказанные мне в последнюю минуту, сквозь слёзы:
«Люба, используй свою свободу! Расскажи всему миру о нас, расскажи правду о нашей жизни, пусть мир узнает о нас!».
Были и такие фразы: «Скажи Никсону, скажи Помпиду…»
Бедные, наивные мои соотечественники! Они считают, что каждый человек, покинувший Советский Союз и вырвавшийся из этого режима, может сделать всё, что ему угодно, и что говорить с Никсоном или с Помпиду — для него это просто, легко и доступно.