Разбитая музыка
Шрифт:
В тот же «Go-Go» я ходил слушать Bluesbreakers, рок-группу Джона Мэйолла, хотя и не помню, кто из прославившихся впоследствии гитаристов играл в ту ночь. Это был точно не Клэптон, но это вполне мог быть Питер Грин. Однако только в декабре того года я испытал настоящее музыкальное потрясение.
Каждый четверг в половине восьмого вечера я со всепоглощающим интересом смотрел телевизионное шоу «Тор of the Pops». Я страстно любил это шоу. Почти сорок лет спустя я все еще отчетливо вижу диджея Джимми Савила, стоящего перед большим списком из двадцати самых популярных песен году в 1966-м, и по-прежнему могу напеть каждую из них. Столь близкое знакомство с популярной музыкой того времени не могло тем не менее подготовить меня к урагану, цунами, землетрясению невероятной стихийной силы, которым был Джими Хендрикс. Джими Хендрикс появился в «Top of the Pops» в декабре 1966 года, и все переменилось. Он переделал старую народную песенку «Эй, Джо», своей элегантной и страстной игрой на гитаре превратив ее в дерзкую, блюзовую вещь потрясающей силы. Его голос был мрачным и развязным и в то же время страстным и неприкрыто сексуальным. Пока его группа из трех человек исполняла свою трехминутную песню, я воображал, как вся страна застыла перед телевизорами. «Что, черт возьми, это было?»
Всего через несколько дней было объявлено, что его концерт состоится в «Go-Go». Возбуждение, которое царит по этому поводу в городе, можно почувствовать кожей. С формальной точки зрения я еще слишком мал, чтобы попасть в ночной клуб, но из-за высокого роста легко могу сойти за восемнадцатилетнего. В день концерта я беру с собой в школу сменную одежду: пару джинсов Levi's и белую рубашку Ben Sherman с наглухо застегивающимся воротничком. Это самая «крутая» моя одежда, и я смогу отлично выглядеть под школьным пальто. Я переодеваюсь в вокзальном туалете, стараясь не дышать. В туалете стоит резкий запах мочи и печали. Я одеваюсь с гипнотической медлительностью, опасаясь, как бы не уронить на грязный пол что-нибудь из одежды. Надо мной висит линялый плакат, изображающий министра здравоохранения, предупреждающего об опасностях венерических заболеваний. Но вряд ли мне это грозит. Я все еще ни на йоту не приблизился к тому, чтобы на собственном опыте узнать, что такое секс. В гимназии девочек нет, а б
У дверей клуба выстроилась большая очередь, которая загибается за угол. Я становлюсь в ее конец и жду. Я — один из самых младших в этой толпе, но высокий рост позволяет мне не очень выделяться. В основном здесь стоят мальчики, одетые по большей части так же, как я, но есть и несколько пижонов, которые обзавелись меховыми пальто и красуются своими усами, как у Сапаты, и щегольскими ботинками. Все девочки в очереди выглядят одинаково — волосы, строго разделенные на прямой пробор, ровными прядями лежат поверх черных кожаных пальто. Тем не менее в очереди воцаряется атмосфера серьезности, как будто мы вот-вот станем свидетелями события, имеющего высокое культурное значение. Сегодня Хендрикс будет играть два отделения. Мне удается попасть на первое, и это везение, потому что второе заканчивается совсем поздно, и мне пришлось бы выдумывать подходящее объяснение для родителей. Мои родители понятия не имеют о том, где я, и у меня нет ни малейшего желания говорить им правду. Одно из преимуществ моего отдаления от них заключается в том, что они не требуют от меня каких-то специальных объяснений и в основном позволяют мне распоряжаться собой, как мне заблагорассудится. Клуб очень маленький, но мне удается отвоевать себе место на полпути между сценой и задней стенкой. Отсюда мне будет видно все. Группа, разумеется, опаздывает. Толпа терпеливо ждет. Говорят, «если ты помнишь шестидесятые, значит, тебя там не было».
Что ж, то же самое можно сказать и об этом выступлении. Впечатление от Джими Хендрикса — это подавляющий оглушающий напор звука, который попросту не поддается анализу. Думаю, я помню какие-то фрагменты «Hey Joe» и «Foxy Lady», но все событие осталось в памяти каким-то сгустком шума, захватывающей виртуозности, африканских волос, немыслимой одежды и башен, составленных из усилителей «Marshall». В этот день я впервые в жизни увидел чернокожего. Я помню, как Хендрикс грифом своей гитары пробил дыру в покрытом штукатуркой потолке над сценой, и все закончилось.
Этой ночью я лежал без сна в своей постели со звоном в ушах и ощущением, что мое мировоззрение изменилось.
Я посвящал школе достаточно времени и усилий, чтобы удержаться на плаву, но никак не больше. Все, чего мне по-настоящему хотелось, — это играть на гитаре и слушать музыкальные записи. Я до изнеможения слушал Дилана и запомнил многие из великих творений его лирического дара: от «The Lonesome Death of Hattie Carroll» до «Gates of Eden». В это же время я начал понимать и любить джаз.
В гимназии у меня завязалась дружба с несколькими старшими мальчиками, которые распознали во мне человека, всерьез одержимого музыкой. Один из них дал мне послушать два альбома Телониуса Монка: «Monk Live at Olympia in Paris» и «Monk Solo». Поначалу я был озадачен угловатой сложностью мелодий и необычайной насыщенностью аранжировки, но меня не покидало чувство, что в этой музыке есть нечто важное. Я упорно продирался сквозь нее подобно тому, как когда-то продирался сквозь бабушкины книги, или так же, как учился играть на гитаре, неумело, методом проб и ошибок, но с непоколебимой решимостью. У меня не было никакого интеллектуального подхода к музыке — только чистая, абсолютная увлеченность. Я приходил домой из школы, ставил на проигрыватель пластинку Монка, садился за домашнее задание и позволял музыке учить меня, проникать в меня, пока я бился над каким-нибудь трудным геометрическим доказательством. Впервые услышав Майлза Дэвиса и Джона Колтрейна, я осознал, что эти музыканты исследовали границы человеческого восприятия, как физики в звуковой лаборатории.
Не знаю, сумел бы я хоть немного понять подобную музыку, если бы с самого начала не слушал ее так много и упорно. Я не джазовый музыкант, но я вложил немало труда в то, чтобы научиться понимать джаз и найти общий язык с теми, кто его играет.
К 1967 году моим родителям удается скопить достаточно денег, чтобы купить половину дома на две семьи неподалеку от побережья, в Тайнмуте. Это всего в нескольких милях от Уоллсенда вниз по течению реки. После стольких лет конфликтов мои родители каким-то чудом продолжают совместную жизнь под одной крышей, сохраняя свой союз если не фактически, то хотя бы номинально. В такой семье, как наша, развод не может рассматриваться как выход из положения: он неприемлем ни в финансовом, ни в социальном отношении. Я рад, что такое глобальное потрясение, как развод, обходит нашу семью стороной, но временами, измученный постоянным эмоциональным напряжением, от которого сыплются искры и которое накапливается где-то под фундаментом нашего дома, я мечтаю, чтобы вся эта конструкция наконец взлетела на воздух, раз и навсегда.
Я слишком неловкий и нескладный, чтобы быть хорошим футболистом, но я могу быстро бегать. Ни в одной из школ, где я учился, никто и никогда не побеждал меня в забеге на сто ярдов. Я ширококостный и сильный благодаря необходимости с детских лет помогать отцу и возможности в неограниченных количествах пить бесплатное молоко.
Я устанавливаю рекорд школы в беге на сто ярдов и получаю право на участие в чемпионате графства Нортумберленд в Эшингтоне. Сейчас лето 1967 года, и мне шестнадцать лет. Это самый серьезный забег в моей жизни. Я хорошо помню тошноту, которая подступает в ожидании стартового выстрела, мучительную тишину в промежутках между командами: «На старт…» Мои колени напряжены, а ступни в шипованных ботинках готовы сорваться с места. «Внимание…» Проходит целая вечность, пока я поднимаю голову и, как в тоннель, смотрю вперед, туда, где виднеется финишная черта. Марш!
Этим вечером я возвращаюсь домой, светясь от гордости. Я выиграл забег с хорошим результатом и, торжествуя, спешу сообщить эту новость моему отцу, который в это время встает с дивана после своего дневного сна. «Очень хорошо, сынок» — вот все, что он говорит мне на это, и спокойно отправляется на кухню приготовить себе чашку чая. У меня сразу падает настроение, и я обижаюсь на отца. Он слишком погружен в свои собственные несчастья, чтобы по-настоящему разделить мой успех или почувствовать гордость за мою победу, в которой, может быть, есть и его заслуга. Его гордость за меня остается невысказанной, она заморожена его постоянной печалью. Я понимаю это сейчас, но тогда не понимал.
Карьера бегуна обрывается для меня этим же летом после того, как я проигрываю один из первых отборочных туров на участие в забеге национального уровня. Я разочаровываюсь в спорте, утешая себя только тем, что спринт не требует никакой стратегии, никакой тактической тренировки. Или ты родился с такой мускулатурой, которая позволяет тебе быть самым быстрым, или нет. Спортивные достижения требуют жесткости по отношению к себе, суровой решимости. А эта тошнота, которая рождается где-то в желудке и подступает к горлу, этот страх, что ты не покажешь нужного результата, что тебя победят, что ты провалишься!
Я начинаю убеждать себя, что больше не буду стремиться получить одобрение моего отца, и тем не менее значительная часть моей жизни представляет собой не более чем тщетную попытку заслужить одобрение, найти понимание. И сколько бы я всего этого ни получал, насыщение, вероятно, никогда не наступит.
Я презираю новый дом с его претензией на пригородную виллу, но все-таки при нем есть сад, который так нравится моему отцу, хотя ему и приходится вставать по утрам еще раньше и ехать в Уоллсенд, чтобы развозить там молоко. Он возводит в саду строение, которое называет оранжереей, однако на самом деле это невзрачная постройка из подсобных материалов, в которой проделаны окна. Здесь отец проводит почти все свободное время в компании пауков и унылых кактусов.