Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Разговоры с зеркалом и Зазеркальем
Шрифт:

Идея тотального контроля за жизнью женщины (и особенно молодой девушки, а тем более сироты и воспитанницы) была общераспространенной в то время и связывалась с «благой» мыслью о защите и «правильном» женском воспитании, сохранении от дурного влияния. Эта тема активно поднималась в женской прозе 1830–1840-х годов, особенно в повестях Марьи Жуковой, которая выразительно показывала, насколько существование женщины не принадлежит ей самой, насколько естественным и полезным считают практически все окружающие постоянный публичный контроль над ней. Этот надзор мотивируется идеей защиты слабого молодого существа, а приводит к состоянию абсолютной беззащитности перед каждым, кто имеет власть, — в частности, перед всеми, кто хоть сколько-то старше.

У Наташи Захарьиной в доме благодетельницы нет никакого собственного пространства: «у меня нет особенной комнаты» (28), — жалуется она. Единственное место в доме, где она чувствует себя хоть частично свободной, — у открытого окна («часто, очень часто поздно вечером, под открытым окном провожу я по целым часам (только тут мне не мешают думать») (18), у открытой форточки (72)) [475] . Иногда летом в деревне она чувствует себя безнадзорной на природном просторе, в поле, иногда ощущает церковь как свое,защищенное пространство — до тех пор, пока родственники не превращают храм в место смотрин для потенциальных женихов. Но чаще всего в письмах Натальи звучит тема ежеминутного соглядатайства: уединение в другой комнате даже с «маменькой» (матерью Герцена Луизой Ивановной) вызывает нарекания (146) [476] .

475

Интересно, что Герцен в «Былом и думах», рассказывая о своей первой встрече с Наташей, вспоминает ее бледной девочкой, сидящей у окна. «Она сидела молча, удивленная, испуганная, и глядела в окно, боясь смотреть на что-нибудь другое» ( Герцен А. И.Соч.: В 9 т. М.: ГИХЛ, 1956. Т. 5. С. 15).

476

Т. П. Пассек, в чьей судьбе княгиня Хованская тоже сыграла некоторую роль, в своих воспоминаниях иначе, более «мягко» описывает и ее самое, и атмосферу ее дома. Особенно очевидна разница в описании фаворитки княгини Марьи Степановны Макашовой, которая в письмах Натальи выглядит главным цербером и воплощением зла и надзора. Пассек же вспоминает, что именно Макашова пожалела маленькую Наташу, когда ее по пути в деревню завезли в дом Хованских, и со слезами на глазах просила не отправлять ребенка в глухую деревню, где ее «запропастят»… Хотя Пассек и отмечает, что Марья Степановна, занимаясь нравственным воспитанием Наташи, «грубым образом прикасалась до нежнейших струн ее детской души» ( Пассек Т. П.Из дальних лет. М.: ГИХЛ, 1963. Т. 1. С. 282), но в то же время добавляет: «Вместе с этими наставлениями, при которых я не раз присутствовала, она поила ее в своей комнате сверх общего чая своим чаем с калачами и баранками, покупала ей на свои деньги мятные пряники и леденец, шила из своего полубатиста пелеринки и, давая все это, непременно приговаривала: „Будешь ли ты это помнить, Наташа?“» (Там же). Это различие вызвано не только субъективно разным восприятием, но и тем, что ситуация духовной несвободы и борьбы за право быть собой настолько важна для Н. А., что она всячески подчеркивается ею.

Под надзором, однако, оказывается не только физическая, но прежде всего духовная, интеллектуальная жизнь, исключая разве что молитву. Особенно жестко контролируется чтение и еще в большей степени — письмо.

Может быть, мне запретят брать перо в руки и тогда я совсем не буду писать тебе (19).

А ты знаешь, что мне ужасно строго запрещено к тебе писать (133).

…знаешь, что будет, если узнают? Княгиня запрет меня, и я не буду иметь возможности получать твоих писем, не только писать (146).

Ужас как неловко писать на коленях, да и пора вниз. А меня спрашивают, какое купить одеяло, белое или розовое, а не дают выбрать перо или иголку (301).

С точки зрения постороннего человека, в ее положении не было ничего ужасного, напротив, ее можно было считать счастливицей: незаконнорожденная дочь вместо того, чтобы прозябать в глухой деревне, обрела покровительницу, которая хочет пристроить ее за приличного жениха, выделяя в приданое треть своего немалого состояния. Но внутренне, субъективно, как мы видели, ситуация представлялась совсем иной, и по отношению к социальным правилам и их носителям женское Яв письмах Натальи — это бунтующее Я,которое стремится найти или создать в чужом мире свое, независимое пространство.

Именно письмо, сам процесс переписки становится «собственной комнатой», местом, где можно быть собой — или, точнее, где можно стать, становитьсясобой. Писание писем превращается для нее в акт самоутверждения и самоидентификации гораздо в большей степени, чем для Герцена: для того переписка с невестой — одна изформ самореализации и жизнетворчества, в то время как для Натальи Александровны это практически единственная форма.

Интересно отметить, что писание писем делает для Наташи излишним ведение дневника или сочинение стихов… Уже в начале переписки она спрашивает Герцена:

А пишешь ли ты свой журнал? Я десять раз начинала и каждый раз, написавши несколько страниц, сожгу его; иное слишком монотонно, холодно, немо, мертво, а другое… что слова с действительностью. Не мне… (29).

В другом месте переписки, на вопрос Герцена о том, почему она не присылает ему стихов собственного сочинения, Наталья отвечает, что не пишет больше стихов, так как раньше «поэзия отогревала» ее в окружающем холоде, а теперь любовь делает стихи излишними — «…теперь душа моя цветет, как цветок рая, и нужны ли ей стихи, чтобы донести к тебе аромат ее?» (141).

Текст, адресованный избранному Ты, — более адекватное пространство самовыражения, чем дневник и стихи, несмотря на то что письма Натальи Александровны во многом представляют собой пространные монологи, содержащие самоанализ и саморефлексию.

Она в принципе немного (гораздо меньше, чем Герцен) пишет о происходящем во внешнем мире, зато подробно анализирует свой внутренний мир, оттенки мыслей, чувств, ощущений; ее письма — это всегда «несколько слов о себе, о внутренней жизни моей» (118), ибо, как она замечает, «нигде, ни в чем не нахожу нового, кроме себя» (15). Но эти размышления, в отличие от дневникового или лирического текста, адресованы.Наталья Александровна постоянно определяет свое Яв сравнении, на фоне, по отношению к корреспонденту.

Герцен предлагает в своих письмах несколько ролей для себя и невесты.

Во-первых — он, мужчина, — Бог-создатель, творящий женскую жизнь и душу (причем отчетливо выраженная религиозно-мистическая линия здесь, можно сказать, навязана Герцену глубоко верующей и религиозно экзальтированной Натальей Александровной).

Герцен подчеркивает то, что с ним, мужским началом, связана идея развития и движения, в то время как она — женщина, идеальная женственность — некая природная гармония, место, где отдохнет мужская душа, прибежище, пристань, молчащая пустота, которая заполняется активным мужским.

Твоя жизнь нашла себе цель, предел, твоя жизнь выполнила весь земной круг, в моих объятиях должно исчезнуть твое отдельное существование от меня, в моей любви потонуть должны все потребности, все мысли. Словом, твоя душа — часть моей души, она вновь воротилась к целому и с тем вместе нет ей отдельности <…>. Я без тебя — нравственный урод, человек без сердца, Байрон, презирающий все человечество. Ты без меня — начало дивного песнопения, коего продолжения не существует, разверстые уста без речи, взор, обращенный в пустоту туманной степи. Разбери это, и ты увидишь перст Провидения. Кто, кроме меня, осмелился бы продолжить эту поэму, кто — дать речь этим устам и сказать взору — смотри на меня? <…> Однажды сделав это, ты — я, Александр и Наташа не составляют мы, но одно мое «я», «я» полное, ибо ты совершенно поглощена, тебя нет более (157–158).

Вторая, отчасти накладывающаяся на первую модель мужественности и женственности, связана с романтической дихотомией души и тела, земной жены, женщины — и Мадонны, святой, чистой, непорочной.

Прочитав «Элоизу» Руссо, Герцен пишет 27 февраля 1837 года:

Руссо был великий человек, но он, должно быть, понятия не имел о любви… Эти письма и наши письма, тут все расстояние между пресмыкающейся по земле травою и пальмой, которая всеми листами смотрит в небо. Как у них любовь чувственна, матерьяльна, как виден мужчина и женщина, и нигде существо высшее, которое он хотел представить. И эта женщина при первой мысли любви готова пасть и пала, а, ведь как бы то ни было, падение женщины страшно, грустно. По несчастию, я это знаю! (235).

Последнее восклицание относится к Полине Медведевой, роман с которой стал главным событием и главным «проклятием» вятской жизни Герцена. В определенном смысле, именно история с Медведевой и глубокое чувство вины, которое долго переживал Герцен, повернули его переписку с Натальей Захарьиной в любовное русло и придали последней тот особый идеальный статус «спасительницы», о котором уже говорилось выше.

Медведева была молодой женой престарелого чиновника, с которой у Герцена завязался кратковременный страстный роман. Когда чувство его уже практически остыло, муж Медведевой умер, и она, естественно, ожидала матримониальных шагов со стороны своего возлюбленного. Разлюбивший ее Герцен, чувствуя себя последним подлецом, все же не смог сделать этого шага — тем более что в ходе переписки с Захарьиной он понял различие между «чувственной, материальной» и «высшей» любовью. Медведева становится символом первой, Наталья Александровна — выражением второй.

Поделиться с друзьями: