РАЗМЫШЛЕНИЯ В КРАСНОМ ЦВЕТЕ: КОММУНИСТИЧЕСКИЙ ВЗГЛЯД НА КРИЗИС И СОПУТСТВУЮЩИЕ ПРЕДМЕТЫ
Шрифт:
Решение? Иммануил Кант противопоставлял консервативному требованию «Не думай, повинуйся!» не «Не повинуйся, думай!», а «Повинуйся, но думай!» Когда нас шантажируют вещами, вроде плана спасения, нам нужно помнить, что нас действительно шантажируют, так что мы должны устоять перед популистским соблазном выплеснуть свой гнев и тем самым навредить себе. Вместо такого бессильного «отыгрывания» мы должны совладать со своим гневом и превратить его в холодную решимость мыслить — мыслить по-настоящему радикально, задаваться вопросом, что за общество нам досталось, в котором такой шантаж возможен. Будет ли финансовый крах моментом отрезвления, пробуждением ото сна? Все зависит от того, как он будет символизирован, какая идеологическая интерпретация или история утвердится и определит общее восприятие кризиса. Когда привычное течение вещей травматически прерывается, тогда открывается пространство для «дискурсивного» идеологического соперничества — например, в Германии в конце 1920-х годов Гитлер победил в соперничестве за нарратив, который объяснял причины кризиса Веймарской республики и показывал выход из него (его сюжетом был еврейский заговор); во Франции в 1940-х нарратив маршала Петена победил в борьбе за объяснение причин французского поражения. Таким образом, надежды левых оптимистов, что нынешний финансовый и экономический кризис дает шанс левым радикалам, опасны в своей близорусти: главным следствием кризиса будет не усиление радикальной освободительной политики, а рост расистского популизма, множество войн, увеличение бедности в беднейших странах «третьего мира» и разрыва между богатыми и бедными. Но было бы совершенно не верно делать из этой опасности вывод, будто самое большее, на что могут надеяться левые, — что кризис будет ограничен и что капитализм продолжит обеспечивать высокий уровень жизни для все большего числа людей — странная радикальная политика, надеющаяся прежде всего на то, что обстоятельства продолжат делать ее неработающей и маргинальной… Главная идея радикальных левых заключается в том, что кризисы, какими бы болезненными и опасными они ни были, все же неизбежны и что они составляют область, в которой следует вести и выигрывать битвы.
Когда мы говорим об антииммигрантских мерах, о различных формах исключения иммигрантов и т. д., мы всегда должны учитывать, что антииммигрантская политика не связана с капитализмом или интересами капитала напрямую. Напротив, капитал заинтересован в свободном обращении рабочих, чтобы более дешевый труд иммигрантов мог заставить «наших собственных» рабочих согласиться на меньшую зарплату. Разве аутсорсинг не является превращенной формой использования труда иммигрантов?
Сопротивление иммигрантам — это прежде всего непосредственная защитная реакция местного рабочего класса, который (в какой-то мере справедливо) считает рабочих-иммигрантов новой разновидностью штрейкбрехеров и, по сути, союзниками капитала.
Глобальный капитал является как раз мультикультуралистским и терпимым. Стандартный аргумент рьяных защитников прав нелегальных иммигрантов состоит в том, что на уровне государства контраргументы могут быть «верными»: конечно, страна не может принимать иммигрантов до бесконечности, конечно, они вызывают конкуренцию, которая угрожает местным рабочим местам и может создавать определенную угрозу безопасности, но их защита действует на совершенно ином уровне, уровне, который должен иметь непосредственную связь с требованиями реальности, уровнем принципиальной политики, на котором мы можем безоговорочно утверждать, что «qui est ici est d'ici — кто здесь, тот здешний». Но разве эта принципиальная позиция не является чересчур простой, позволяя занимать удобную прекраснодушную позицию? Я настаиваю на своих принципах и предоставляю государству возможность самому разбираться с прагматическими ограничениями реальности… Не избегаем ли мы тем самым важного аспекта политической борьбы за права иммигрантов: как убедить рабочих, выступающих против иммигрантов, что они ведут не ту борьбу, и как предложить осуществимую альтернативную политику? «Невозможное» (открытость к иммигрантам) должно случиться в реальности — и это было бы подлинным политическим событием.
Хотя кризисы действительно выводят людей из спячки и заставляют задаваться вопросами об основах своей жизни, первой непосредственной реакцией оказывается паника, которая ведет к «возвращению к основам»: базовые посылки правящей идеологии не ставятся под сомнение, они утверждаются с еще большей настойчивостью. Опасность, таким образом, заключается в том, что продолжающийся кризис будет использован в соответствии с тем, что Наоми Кляйн назвала «доктриной шока». Поразительно, что очень многие приняли новую книгу Кляйн в штыки: реакция была сильнее, чем можно было ожидать, так как даже благожелательно настроенные левые либералы, симпатизирующие некоторым ее анализам, сетуют, что «за ее разглагольствованиями не видна аргументация» (как выразился Уилл Хаттон в своей рецензии на книгу, опубликованной в газете The Observer). Очевидно, что своим ключевым тезисом Кляйн задела некий очень чувствительный нерв: История современного свободного рынка… написана при помощи шока… Самые вопиющие нарушения прав человека в этот период, которые представляются садизмом антидемократических режимов, были на деле либо совершены с сознательной целью запугать общество, либо активно использовались, чтобы подготовить почву для проведения радикальных «реформ» в пользу свободного рынка. [12]
12
Наоми Кляйн. Доктрина шока. Становление капитализма катастроф. М.: Добрая книга, 2009, c. 36, 24.
Этот тезис подкрепляется рядом конкретных примеров, главным из которых была война в Ираке: американское нападение на Ирак подкреплялось идеей, что после осуществления военной операции «Шок и трепет» страну можно будет превратить в рыночный рай — страна и народ будут настолько травмированы, что не смогут сопротивляться…
Насаждение рыночной экономики становится гораздо более простым делом, если путь к ней проложен некой травмой (стихийной, военной, экономической), которая как бы заставляет людей отказаться от «старых привычек», превращая их в идеологическую tabula rasa, переживших собственную символическую смерть, готовых принять новый порядок после насильственного устранения препятствий для него.
И что, если продолжающийся кризис также будет использован как «шок», создающий идеологические условия для дальнейшей либеральной терапии? Потребность в такой шоковой терапии является следствием (часто не замечаемой) утопичности неолиберальной идеологии. Хотя либерализм преподносит себя в качестве олицетворения антиутопии, а сегодняшний неолиберализм — в качестве знамения, если не новой человеческой эпохи, оставившей позади утопические проекты, которые несут ответственность за тоталитарные ужасы XX столетия, теперь становится ясно, что клинтоновские счастливые 1990-е с их верой, что мы пришли к фукуямовскому «концу истории», что человечество наконец нашло формулу оптимального социально-экономического устройства, были временем подлинной утопии. Опыт последних десятилетий недвусмысленно показывает, что рынок — это не ровный механизм, который лучше всего работает, когда ему позволяют спокойно работать, — он требует, чтобы значительное внерыночное насилие создавало условия для его функционирования. Реакция же рыночных фундаменталистов на разрушительные последствия осуществления их рецептов является типичной для сторонников утопического «тоталитаризма»: они перекладывают ответственность за провал на непоследовательность тех, кто осуществлял их грезы (государственного вмешательства все еще слишком много и т. д.), требуя еще более радикального проведения в жизнь рыночной доктрины. Следовательно, пользуясь старомодной марксистской терминологией, главная задача правящей идеологии в нынешнем глобальном кризисе состоит в том, чтобы навязать нарратив, который будет возлагать вину за него не на глобальную капиталистическую систему как таковую, а на ее второстепенные случайные отклонения (слишком слабое правовое регулирование, коррупция крупных финансовых институтов и т. д.). Во времена реального социализма просоциалистические идеологи пытались спасти идею социализма, так что социализм нуждался в радикальной реформе, а не в отказе от него.
Забавно, что (зачастую те же самые) идеологи, которые высмеивали эту критическую защиту социализма как иллюзию и настаивали на том, что нужно винить саму идею, теперь обращались к той же самой линии защиты: банкротство потерпел не капитализм как таковой, а его искаженная реализация…
Вопреки этой тенденции нужно настоять на ключевом вопросе: какой «изъян» системы как таковой создает возможность таких кризисов и краха? Первое, что нужно иметь здесь в виду, — это то, что нынешний кризис является результатом «благих намерений»: после того, как в первые годы нового тысячелетия лопнул цифровой пузырь, все стороны сошлись в том, что нужно помогать инвестициям в недвижимость с тем, чтобы поддержать развитие экономики и избежать рецессии, — в этом смысле сегодняшний кризис — это цена, которую приходится платить за то, что пять лет назад Соединенные Штаты избежали кризиса. Опасность в том, что преобладающий сегодня нарратив кризиса может не только не пробудить нас ото сна, но и позволить нам и дальше оставаться в спячке. И здесь есть повод для беспокойства — не только об экономических последствиях краха, но и об очевидном соблазне продолжить «войну с террором» и американское вмешательство в мире с новой силой, дабы поддержать работу экономики. Или по крайней мере использовать кризис для насаждения еще более жестких мер «структурной перестройки». Показательным примером того, как кризис уже используется в политико-идеологической борьбе, служит борьба за то, что делать с General Motors: следует ли государству позволить его банкротство или нет? Поскольку GM — это один из институтов, которые воплощают американскую мечту, ее банкротство долгое время казалось невероятным, но теперь все больше людей видят в кризисе дополнительный толчок, который должен заставить нас принять немыслимое. Колонка в New York Times под названием «Представим банкротство GM» начинается зловеще: «Поскольку General Motors в следующем году придется столкнуться с нехваткой средств, некогда невообразимая перспектива банкротства GM начнет казаться все более вообразимой». [13] После ряда ожидаемых доводов (банкротство не означает автоматической потери рабочих мест; это лишь реструктуризация, которая сделает компанию более бедной и менее крупной, более приспособленной к суровым условиям сегодняшней экономики и т. д.), ближе к концу в колонке расставляются все точки над «i», когда заходит речь о тупике в отношениях «между GM и входящими в профсоюз рабочими и пенсионерами»: «после принятия судьей соответствующего решения банкротство позволит GM в одностороннем порядке отказаться от исполнения соглашений с профсоюзами». Иными словами, банкротство нужно использовать для того, чтобы перебить хребет одному из последних сильных профсоюзов в Америке, оставив многих людей с жалкой зарплатой и еще более жалкими пенсиями. Еще раз отметим контраст с неотложной необходимостью спасения крупных банков: здесь, где на кону стоит выживание тысяч действующих и вышедших на пенсию рабочих, нет ничего чрезвычайного; напротив, свободному рынку нужно позволить показать свой звериный оскал. Как будто профсоюзы, а не ошибочная стратегия руководства, надо винить в неприятностях GM! Так невозможное становится возможным: то, что до сих пор считалось невероятным в горизонте сложившихся стандартов трудовой этики и солидарности, должно стать приемлемым. В своей «Нищете философии» Маркс писал, что буржуазная идеология любит историзировать: всякая социальная, религиозная, культурная форма является исторической, случайной, относительной — любая, кроме ее собственной. История была раньше; теперь же никакой истории нет: Экономисты употребляют очень странный прием в своих рассуждениях. Для них существует только два рода институтов: одни — искусственные, другие — естественные. Феодальные институты — искусственные, буржуазные — естественные.
13
«Imagining a G.M. Bankruptcy,» New York Times, December 2 2008, «DealBook», Business section.
В этом случае экономисты похожи на теологов, которые тоже устанавливают два рода религий. Всякая чужая религия является выдумкой людей, тогда как их собственная религия есть эманация бога. Говоря, что существующие отношения — отношения буржуазного производства — являются естественными, экономисты хотят этим сказать, что это именно те отношения, при которых производство богатства и развитие производительных сил совершаются сообразно законам природы. Следовательно, сами эти отношения являются не зависящими от влияния времени естественными законами. Это — вечные законы, которые должны всегда управлять обществом. Таким образом, до сих пор была история, а теперь ее более нет. До сих пор была история, потому что были феодальные институты и потому что в этих феодальных институтах мы находим производственные отношения, совершенно отличные, от производственных отношений буржуазного общества, выдаваемых экономистами за естественные и потому вечные. [14]
14
Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Соч., Т. 4, С. 142–143.
И нет ли здесь переклички с сегодняшним дискурсивным «антиэссенциалистским» историзмом (от Эрнесто Лаклау до Джудит Батлер, которые считают любое социально-идеологическое образование продуктом случайной дискурсивной борьбы за гегемонию? Как уже заметил Фредрик Джеймисон, универсализованный историзм имеет странное неисторическое звучание: как только мы полностью принимаем и практикуем радикальную случайность наших идентичностей, вся подлинная историческая напряженность неким образом испаряется в бесконечных перформативных играх вечного настоящего. Здесь действует замечательная самореферентная ирония: история существует лишь постольку, поскольку сохраняются остатки «неисторического» эссенциализма. Именно поэтому радикальные антиэссенциалисты должны использовать все свое герменевтически-деконструктивистское искусство, чтобы опознать скрытые следы «эссенциализма» в том, Замените «феодализм» на «социализм», и то же самое можно будет сказать о сегодняшних апологетах либерально-демократического капитализма: ведь он, по выражению Фукуямы, является концом истории. Не удивительно, что споры о пределах либеральной идеологии так распространены во Франции: дело не в давней французской этатистской традиции, которая не доверяет либерализму; скорее, французская дистанцированность по отношению к мейнстримовскому англосаксонскому либерализму обеспечивает внешнюю позицию, которая делает возможной не только критическую позицию, но и более ясноевосприятие базовой идеологической структуры либерализма. Поэтому не удивительно, что тому, кто желает найти клинически-чистую, дистиллированную версию сегодняшней капиталистической идеологии, следует обратиться к Ги Сорману. Само название интервью, которое он недавно дал в Аргентине, — «Этот кризис будет довольно коротким» — свидетельствует о том, что Сорман выполняет главное требование, которому должна отвечать идеология во время финансового кризиса: снова нормализировать ситуацию — «вещи могут казаться непростыми, но кризис будет недолгим, это лишь часть нормального цикла созидательного разрушения, благодаря которому развивается капитализм». [15]
15
«Esta crisis sera bastante breve,» entrevista a Guy Sorman, Perfil (Buenos Aires),2 November 2008, p. 38–43.
Или, как выразился Сорман в другом своем тексте, «созидательное разрушение — движущая сила экономического роста»: «Эта непрестанная замена старого новым, вызываемая техническими инновациями и предпринимательской деятельностью, которая стимулируется надлежащей экономической политикой, — приносит процветание, хотя те, кого затрагивает этот процесс, кто лишается рабочих мест, по понятным причинам могут быть против этого». (Эта повторная нормализация, конечно, сосуществует со своей противоположностью: паникой, создаваемой властями, чтобы вызвать шок у широкой общественности — «сами основы нашего образа жизни под угрозой!» — и тем самым подготовить ее к принятию предложенного — явно несправедливого — решения как чего-то неизбежного). Исходная посылка Сормана заключается в том, что в последние десятилетия (точнее после падения социализма в 1990 году), экономика, наконец, стала полностью надежной наукой: в почти лабораторных условиях, когда одна страна была разделена на две (Западная и Восточная Германия, Южная и Северная Корея), в обоих частях были установлены противоположные экономические системы, и результаты оказались недвусмысленными. Вопрос в том, является ли экономика настоящей наукой? Разве нынешний кризис не демонстрирует, как кто-то уже сказал однажды, что «никто на самом деле не знает, что делать»? Дело в том, что ожидания являются частью игры: то, как будет реагировать рынок, зависит не только от того, насколько люди доверяют вмешательствам, но и в еще большей степени от того, насколько, по их мнению, другие будут доверять им — нельзя не учитывать последствия собственного вмешательства. Хотя Сорман признает, что рынок полон иррационального поведения и реакций, его лекарство — это даже не психология, а «нейроэкономика»: «экономические участники склонны вести себя рационально и иррационально. Лабораторные исследования показали, что одна часть нашего мозга отвечает за многие наши экономически ошибочные краткосрочные решения, а другая — за решения, которые имеют экономическое значение, обычно более длительные. Точно так же, как государство защищает нас от асимметрии Акерлофа [16] , запрещая инсайдерскую что кажется постсовременным «обществом риска», состоящим из случайностей — в тот момент, когда они признают, что мы уже живем в «антиэссенциалистском» обществе, им приходится столкнуться с по- настоящему сложным вопросом об историчности самого сегодняшнего радикального историзма, то есть тема этого историзма как идеологической формы «постсовременного» глобального капитализма.
16
Джордж Артур Акерлоф (род. 1940), американский экономист, нобелевский лауреат (2001) создал теорию информационной асимметрии, присутствующей в структуре торговых операций (когда продавец знает больше о качестве продаваемого товара, чем покупатель) и могущей негативно влиять на их ход. — Прим. ред. торговлю, не должно ли оно также защищать нас от наших собственных иррациональных импульсов?»
Конечно, Сорман тут же добавляет, что «было бы нелепо использовать поведенческую экономику для возвращения к избыточному государственному регулированию. В конце концов государство не рациональнее индивида, и его действия могут иметь крайне разрушительные последствия. Нейроэкономика должна подталкивать нас к тому, чтобы делать рынки более прозрачными, а не более регулируемыми». Принимая во внимание эту идею дополнения экономической науки нейроэкономикой, можем ли мы утверждать, что прошли те времена, когда идеологические грезы выдавались за науку, как в случае с Марксом, работа которого «может быть описана как материалистическое переписывание Библии со всеми необходимыми героями и пролетариатом в роли Мессии. Идеологическая мысль XIX столетия — это, бесспорно, материализованная теология»? Но даже если марксизм мертв, голый король продолжает преследовать нас в новом платье, и главное из них — экологизм: не будучи обычными бунтарями, зеленые являются служителями новой религии, которая ставит природу выше человечества. Экологическое движение — это не лобби мира и любви, а революционная сила. Как и во многих современных религиях, указываемое им зло порицается на основе научных знаний: глобальное потепление, исчезновение видов, утрата биоразнообразия, суперсорняки. На самом деле все эти угрозы — вымысел зеленого воображения. Заимствуя у науки ее словарь, зеленые не заимствуют ее рациональность. Их метод не нов; Маркс и Энгельс тоже делали вид, что их видение мира основывалось на науке их времени, дарвинизме [17] . Поэтому Сорман соглашается с утверждением его дружка Аснара [18] , что экологическое движение — это «коммунизм XXI века»: Экологизм — это, конечно, воссоздание коммунизма, настоящий антикапитализм…
17
Guy Sorman, «Behold, our familiar cast of characters,» The Wall Street Journal Europe, July 20–21 2001.
18
Хосе Мария Альфредо Аснар Лопес (род. 1953), бывший (до 2004) премьер-министр Испании, член Европейского совета по толерантности и взаимоуважению.