В домотканом, деревянном городке,Где гармоникой по улицам мостки,Где мы с летчиком, сойдясь накоротке,Пили спирт от непогоды и тоски; Где, как черный хвост кошачий, не к добру,Прямо в небо дым из печи над трубой,Где всю ночь скрипучий флюгер на ветруС петушиным криком крутит домовой; Где с утра ветра, а к вечеру дожди,Где и солнца-то не видно из-за туч,Где, куда ты ни поедешь, так и жди —На распутье встретишь камень бел-горюч, — В этом городе пять дней я тосковал.Как с тобой, хотел – не мог расстаться с ним,В этом городе тебя я вспоминалОчень редко добрым словом, чаще – злым. Этот город весь как твой большой портрет,С суеверьем, с несчастливой ворожбой,С переменчивой погодою чуть свет,По ночам, как ты, с короной золотой. Как тебя, его не видеть бы совсем,А увидев, прочь уехать бы скорей,Он, как ты, вчера не дорог был ничем,Как тебя, сегодня нет его милей. Этот город мне помог тебя понять,С переменчивою северной душой,С редкой прихотью неласково сиятьЗимним солнцем над моею головой. Заметает деревянные дома,Спят солдаты, снег валит через порог…Где ты плачешь, где поешь, моя зима?Кто опять тебе забыть меня помог?
1941
* * *
Я, перебрав весь год, не вижуТого счастливого числа,Когда всего верней и ближеСо мной ты связана была. Я помню зал для репетицийИ свет, зажженный как на грех,И шепот твой, что не годитсяТак делать на виду у всех. Твой звездный плащ из старой драмыИ хлыст наездницы в руках,И твой побег со сцены прямоКо мне на легких каблуках. Нет, не тогда. Так, может, летом,Когда, на сутки отпуск взяв,Я был у ног твоих с рассветом,Машину за ночь доконав. Какой была ты сонной-сонной,Вскочив с кровати босиком,К моей шинели пропыленнойКак прижималась ты лицом! Как бились жилки голубыеНа шее под моей рукой!В то утро, может быть, впервыеТы показалась мне женой. И всё же не тогда, я знаю,Ты самой близкой мне была.Теперь я вспомнил: ночь глухая,Обледенелая скала… Майор, проверив по карманам,В тыл приказал бумаг не брать;Когда придется, безымяннымРазведчик должен умирать. Мы к полночи дошли и ждали,По грудь зарытые в снегу.Огни далекие бежалиНа том, на русском, берегу… Теперь я сознаюсь в обмане:Готовясь умереть в бою,Я все-таки с собой в карманеНес фотографию твою. Она под северным сияньемВ ту ночь казалась голубой,Казалось, вот сейчас мы встанемИ об руку пойдем с тобой. Казалось, в том же платье белом,Как в летний день снята была,Ты по камням оледенелымСо мной невидимо прошла. За смелость не прося прощенья,Клянусь, что, если доживу,Ту ночь я ночью обрученьяС тобою вместе назову.
1941
СЫН АРТИЛЛЕРИСТА
Был у майора ДееваТоварищ – майор Петров,Дружили еще с гражданской,Еще с двадцатых годов.Вместе рубали белыхШашками на скаку,Вместе потом служилиВ артиллерийском полку. А у майора ПетроваБыл Ленька, любимый сын,Без матери, при казарме,Рос мальчишка один.И если Петров в отъезде, —Бывало, вместо отцаДруг его оставалсяДля этого сорванца. Вызовет Деев Леньку:– А ну, поедем гулять:Сыну артиллеристаПора к коню привыкать! —С Ленькой вдвоем поедетВ рысь, а потом в карьер.Бывало, Ленька спасует,Взять не сможет барьер,Свалится и захнычет. – Понятно, еще малец! —Деев его поднимет,Словно второй отец.Подсадит снова на лошадь:– Учись, брат, барьеры брать!Держись, мой мальчик: на светеДва раза не умирать. Ничто нас в жизни не можетВышибить из седла! —Такая уж поговоркаУ майора была. Прошло еще два-три года,И в стороны унеслоДеева и ПетроваВоенное ремесло. Уехал Деев на СеверИ даже адрес забыл.Увидеться – это б здорово!А писем он не любил. Но оттого, должно быть,Что сам уж детей не ждал,О Леньке с какой-то грустьюЧасто он вспоминал. Десять лет пролетело.Кончилась тишина,Громом загрохоталаНад Родиною война. Деев дрался на Севере;В полярной глуши своейИногда по газетамИскал имена друзей. Однажды нашел Петрова:«Значит, жив и здоров!»В газете его хвалили,На Юге дрался Петров. Потом, приехавши с Юга,Кто-то сказал ему,Что Петров, Николай Егорыч,Геройски погиб в Крыму. Деев вынул газету,Спросил: «Какого числа?» —И с грустью понял, что почтаСюда слишком долго шла… А вскоре в один из пасмурныхСеверных вечеровК Дееву в полк назначенБыл лейтенант Петров. Деев сидел над картойПри двух чадящих свечах.Вошел высокий военный,Косая сажень в плечах. В первые две минутыМайор его не узнал.Лишь басок лейтенантаО чем-то напоминал. – А ну, повернитесь к свету, —И свечку к нему поднес.Все те же детские губы,Тот же курносый нос. А что усы – так ведь этоСбрить! – и весь разговор.– Ленька? – Так точно, Ленька,Он самый, товарищ майор! – Значит, окончил школу,Будем вместе служить.Жаль, до такого счастьяОтцу не пришлось дожить. У Леньки в глазах блеснулаНепрошеная слеза.Он, скрипнув зубами, молчаОтер рукавом глаза. И снова пришлось майору,Как в детстве, ему сказать:– Держись, мой мальчик: на светеДва раза не умирать. Ничто нас в жизни не можетВышибить из седла! —Такая уж поговоркаУ майора была. А через две неделиШел в скалах тяжелый бой,Чтоб выручить всех, обязанКто-то рискнуть собой. Майор к себе вызвал Леньку,Взглянул на него в упор.– По вашему приказаньюЯвился, товарищ майор. – Ну что ж, хорошо, что явился.Оставь документы мне,Пойдешь один, без радиста,Рация на спине. И через фронт, по скалам,Ночью в немецкий тылПойдешь по такой тропинке,Где никто не ходил. Будешь оттуда по радиоВести огонь батарей.Ясно? – Так точно, ясно.– Ну, так иди скорей. Нет, погоди немножко. —Майор на секунду встал,Как в детстве, двумя рукамиЛеньку к себе прижал. – Идешь на такое дело,Что трудно прийти назад.Как командир, тебя яТуда посылать не рад. Но как отец… Ответь мне:Отец я тебе иль нет?– Отец, – сказал ему ЛенькаИ обнял его в ответ. – Так вот, как отец, раз вышлоНа жизнь и смерть воевать,Отцовский мой долг и правоСыном своим рисковать, Раньше других я долженСына вперед послать.Держись, мой мальчик: на светеДва раза не умирать. Ничто нас в жизни не можетВышибить из седла! —Такая уж поговоркаУ майора была. – Понял меня? – Все понял.Разрешите идти? – Иди! —Майор остался в землянке,Снаряды рвались впереди. Где-то гремело и ухало.Майор следил по часам.В сто раз ему было б легче,Если бы шел он сам. Двенадцать… Сейчас, наверно,Прошел он через посты.Час… Сейчас он добралсяК подножию высоты. Два… Он теперь, должно быть,Ползет на самый хребет.Три… Поскорей бы, чтобыЕго не застал рассвет. Деев вышел на воздух —Как ярко светит луна,Не могла подождать до завтра,Проклята будь она! Всю ночь, шагая как маятник,Глаз майор не смыкал,Пока по радио утромДонесся первый сигнал: – Все в порядке, добрался.Немцы левей меня,Координаты три, десять,Скорей давайте огня! Орудия зарядили,Майор рассчитал все сам,И с ревом первые залпыУдарили по горам. И снова сигнал по радио:– Немцы правей меня,Координаты пять, десять,Скорее еще огня! Летели земля и скалы,Столбом поднимался дым,Казалось, теперь оттудаНикто не уйдет живым. Третий сигнал по радио:– Немцы вокруг меня,Бейте четыре, десять,Не жалейте огня! Майор побледнел, услышав:Четыре, десять – как разТо место, где его ЛенькаДолжен сидеть сейчас. Но, не подавши виду,Забыв, что он был отцом,Майор продолжал командоватьСо спокойным лицом: «Огонь!» – летели снаряды.«Огонь!» – заряжай скорей!По квадрату четыре, десятьБило шесть батарей. Радио час молчало,Потом донесся сигнал:– Молчал: оглушило взрывом.Бейте, как я сказал. Я верю, свои снарядыНе могут тронуть меня.Немцы бегут, нажмите,Дайте море огня! И на командном пункте,Приняв последний сигнал,Майор в оглохшее радио,Не выдержав, закричал: – Ты слышишь меня, я верю:Смертью таких не взять.Держись, мой мальчик: на светеДва раза не умирать. Ничто нас в жизни не можетВышибить из седла! —Такая уж поговоркаУ майора была. В атаку пошла пехота —К полудню была чистаОт убегавших немцевСкалистая высота. Всюду валялись трупы,Раненый, но живойБыл найден в ущелье ЛенькаС обвязанной головой. Когда размотали повязку,Что наспех он завязал,Майор поглядел на ЛенькуИ вдруг его не узнал: Был он как будто прежний,Спокойный и молодой,Все те же глаза мальчишки,Но только… совсем седой. Он обнял майора, преждеЧем в госпиталь уезжать:– Держись, отец: на светеДва раза не умирать. Ничто нас в жизни не можетВышибить из седла! —Такая уж поговоркаТеперь у Леньки была… Вот какая историяПро славные эти делаНа полуострове СреднемРассказана мне была. А вверху, над горами,Все так же плыла луна,Близко грохали взрывы,Продолжалась война. Трещал телефон, и, волнуясь,Командир по землянке ходил,И кто-то так же, как Ленька,Шел к немцам сегодня в тыл.
1941
Иноземцев и Рындин
Вот что записал Лопатин в своем дневнике уже потом, в поезде, на обратном пути из Мурманска в Москву:
«Я редко думал о своей жизни так много, как в ту ночь. Сборы остались позади, разведчики, построившись на пирсе, в последний раз осмотрели свое снаряжение, а радист проверил на слышимость рацию. В морозном тумане слабо пискнули позывные. Потом белые маскхалаты один за другим, как в преисподнюю, стали проваливаться со стенки пирса. „Морской охотник“ тихо шлепал внизу на мелкой волне. Мы с Иноземцевым и Рындиным опустились по сходням последними. „Охотник“ отвалил и пошел к выходу из Кольского залива. Волна понемногу прибавлялась. Разведчики и Иноземцев сошли вниз, в кубрик, а мы с Рындиным остались на палубе.
– А верно, какое-то чудное чувство, когда перед операцией сдаешь на хранение партбилет? – вдруг спросил меня Рындин с такой уверенностью, что я так же, как и он, коммунист, что я чуть не промолчал. Мне пришлось сделать усилие над собой, чтобы ответить ему, что я беспартийный.
Он почему-то очень удивился.
– Что ж это вы так! – брякнул он со своей обычной грубой откровенностью. – Социальное происхождение, что ли, подвело?
Я сказал, что нет, социальное происхождение не подвело, а просто как-то уж вышло: в молодости не вступил, а потом с годами привык к тому, что беспартийный.
– Наверное, ваша литературная среда заела, – сказал он, помолчав. – Но теперь-то вы наш, военный, здесь ребята свои! Жалко, что я уезжаю.
Это он, положим, врал, ему вовсе не жаль, что он уезжает. Наоборот, он сегодня с утра всем уши прожужжал, что его рапорт удовлетворен и послезавтра он улетает воевать под Москву, в бригаду морской пехоты.
Под Москву просился не он один. Но согласие пока дали только ему, то ли потому, что он коренной москвич и нажал на это в своем рапорте, то ли просто ему, как всегда, повезло.
– А погода, по-моему, сегодня даже хуже, чем вчера, – сказал я после того, как, оторвав руку от поручня, чтобы вытереть мокрое лицо, чуть не вылетел за борт. Мне хотелось узнать, почему нас четыре дня каждый вечер в последний момент не выпускали из-за погоды, а сегодня вдруг выпустили. Каждое утро, сдавая в сейф свои документы, вечером я брал их обратно, и эти ежедневные приготовления здорово измотали мне нервы.
– Да разве в погоде было дело? – рассмеялся Рындин. – Это вам так травили, для порядка. «Добро» не из-за погоды не давали, а потому что агентурная не подтверждала смены гарнизона. А сегодня подтвердила. Там, на мысу, у них батарея и рота прикрытия. Агентурная сообщила, что вчера они всех вывели, кроме патрулей. Вот и ловим момент, пока смена не пришла. Застать там сто человек или пятнадцать – большая разница!
«Черт бы вас драл, – подумал я, – или бы уже не брали, или с самого начала говорили все как есть!»
И Рындин, хотя я и смолчал, почувствовал мою досаду. Он вообще странный человек – то чурбан чурбаном, а то сверхчуткая мембрана.
– Я уже шумел насчет вас начальнику, – сказал он, приблизив ко мне свое толстое мокрое лицо и круглым жестом, как кошка лапой, стирая с него брызги. – Зачем человеку голову морочите с погодой – введите в курс дела! Но он разве послушает?
Речь шла о начальнике морской разведки капитане первого ранга Сидорине, человеке таком спокойном и вежливом и до такой степени застегнутом на все пуговицы морских уставов, что шуметь в его присутствии было все равно, что кричать в церкви. Даже Рындин при нем умерял босяцкий характер и говорил в половину своего голоса, то есть как все остальные люди.
– Он у нас сам себя на ночь запечатывает! – переборов крепчайший ветер, крикнул мне в самое ухо Рындин. – А вы хотите, чтоб он вам заранее всю подноготную! Тем более вы, оказывается, беспартийный. – Он не хотел меня обидеть, а просто дразнил меня. – А почему вы беспартийный? Можете мне все-таки сказать, но только без интеллигентских штучек? Как-никак на диверсию идем!
– А чего вы ко мне пристали? – разозлился я. – Будете мне рекомендацию писать, тогда расскажу.
Он расхохотался. Он любил, когда ему давали отпор.
– Я вижу, вы в хорошем настроении. А все потому, что едете под Москву, да? – крикнул я.
– В замечательном! – весело заорал он и попробовал даже заголосить одну из своих фальшивых арий, но волна вовремя влепила ему с пол-литра соленой воды прямо в открытый рот, и он долго отплевывался, хохоча и ругаясь.
Потом он вдруг перегнулся пополам над поручнем и хрипло, так, что я еле расслышал, сказал мне:
– Идите в кубрик. Сейчас будет паршивая картина!
Я не сразу понял и замешкался.
– Идите от меня к черту! Совесть есть у вас?! – крикнул он и снова сломался пополам над поручнями: его рвало.
Я спустился в кубрик, забитый людьми. «Морской охотник» – тесный кораблик, и когда в него влезают двадцать человек сверх комплекта, куда их ни засовывай, все равно некуда ступить.
Иноземцев сидел у края стола и сам с собою играл в шахматы на маленькой походной доске с втыкающимися фигурками. Сколько я ни смотрел на Иноземцева, я все никак не мог привыкнуть к его лицу. Месяц назад ему в рукопашной прострелили нос. Пуля прошла сбоку навылет, и по сторонам носа у него было два черных круглых запекшихся пятна.