Развод. Цветущий сад
Шрифт:
— Ты её видела.
Я кивнула.
— Ильяна.
Он сжал губы.
— Да.
Имя прозвучало как укол под ноготь.
Почему-то именно от имени стало по-настоящему тошно. Пока у предательства не было имени, оно было туманом. Теперь стало человеком. Молодой, гладкой, гибкой женщиной с пустым взглядом и моей лазаньей на полу под ногами.
— Дети не должны знать подробности, — сказал Борис.
— Не тебе это решать одному.
— Я их отец.
— А я их мать. И, в отличие от тебя, я сегодня не выбирала между детьми и новой жизнью.
— Это нечестно.
Я встала.
— Нечестно? Ты хочешь поговорить о честности?
Он тоже повысил голос:
— Да, хочу! Потому что ты ничего не понимаешь!
— Так объясни! Объясни мне, как именно я должна понять, что двенадцать лет моей жизни были декорацией!
Он ударил ладонью по столу. Не сильно. Но достаточно, чтобы чашка подпрыгнула.
— Это не была декорация!
— А что это было?
Он тяжело дышал. Потом сказал тихо, почти с ненавистью к самому себе:
— Попытка быть нормальным.
И после этих слов наступила такая тишина, что я услышала, как в поддоне на подоконнике капля воды упала с корня мяты.
Попытка быть нормальным.
Вот, значит, как называлась наша семья.
Не любовь. Не выбор. Не дом.
Попытка.
Мне стало холодно. По-настоящему. Как будто кто-то распахнул настежь окна посреди января.
— А я? — спросила я. И сама не узнала свой голос. — Я кем была в этой попытке?
Он смотрел мимо меня.
— Я не хотел сделать тебе больно.
— Но сделал.
— Я сам себе сделал больно тоже.
Я кивнула.
— Какая удобная симметрия.
Он провёл руками по лицу.
— Всё сложнее, чем ты думаешь.
— Нет, Боря. Всё намного проще. Ты боялся жить своей правдой и спрятался за мной. За моим телом, за моими годами, за моими родами, за моим терпением. А когда нашёл, куда уйти, — ушёл.
Он ничего не ответил.
Потому что иногда правда так проста, что с ней невозможно спорить.
Я подошла к подоконнику и машинально потрогала землю в горшке с розмарином. Сухая сверху. Нужно полить. Всего сутки назад это было бы обычной мыслью. Обычной жизнью.
Теперь всё стало другим.
— Когда ты уедешь? — спросила я.
— Через пару дней.
— Нет. Завтра.
— У меня нет…
— Завтра, Борис.
Он посмотрел на меня устало, с раздражением, как на человека, который усложняет логистику.
— Хорошо.
Я кивнула.
— И ещё. Не приводи её сюда.
— Я и не собирался.
Тень сомнения, мелькнувшая на его лице, сказала мне больше слов.
— Даже не думай, — сказала я.
Он отвёл взгляд.
И я поняла: думал.
Конечно, думал. Может быть, не сразу. Может быть, «потом, когда всё уляжется». Как люди переставляют мебель после пожара и искренне считают это новой жизнью.
Меня затрясло — без слёз, без рыданий, просто мелкой внутренней дрожью.
— Уйди с кухни, — сказала я.
— Марина…
— Уйди.
На этот раз он послушался.
Когда за ним закрылась дверь, я осталась одна среди белых фасадов, подсветки, запаха мяты и тиканья часов. И вдруг увидела на столе Алинин рисунок. Цветок с глазами. Под ним детскими печатными буквами было написано: «Цветок плачет патаму шта зима».
Я села и заплакала.
Тихо, беззвучно, уткнувшись лбом в этот дубовый стол, который должен был стареть красиво.
Глава 2 Борис
Если бы кто-то сказал мне год назад, что самым тяжёлым в этом дне будет не Маринин взгляд в раздевалке и не разговор с детьми, а собственное отражение в зеркале гостевой ванной, я бы не поверил.
Я стоял, опершись ладонями о раковину, и смотрел на своё лицо, как на плохо знакомого человека. Сорок один. Хорошая форма. Ни намёка на живот, за который я столько раз мысленно презирал ровесников. Чёткая линия подбородка. Ухоженная щетина. Дорогая рубашка. Мужчина, у которого снаружи всё собрано правильно.
И абсолютно разворочено внутри.
Я плеснул водой в лицо, вытерся полотенцем и снова посмотрел в зеркало. Хотелось, чтобы там появился кто-то виноватый, жалкий, однозначный. Кто-то, кого можно было бы ненавидеть без примесей. Но я видел только себя — усталого, злого, загнанного в угол своей же жизнью.
Да, я предал Марину.
Да, я предал детей.
Да, я тянул слишком долго.
Но никто, кроме меня, не знает, сколько лет я жил так, будто каждое утро надеваешь чужую кожу и делаешь вид, что она твоя.
С Мариной мы познакомились на дне рождения общего знакомого. Она тогда смеялась над чем-то у окна, и на её волосах было солнце. В руках — бокал вина, на пальцах — земля. Она приехала прямо с какого-то объекта за городом, в простом платье, без надрыва, без охоты понравиться. И это подкупало. С ней было тихо. Настояще. Она смотрела на мир так, будто всё живое заслуживает шанса.
Мне казалось, рядом с такой женщиной я смогу стать тем, кем должен.
Тем, кем от меня ждали.
Тем, кем проще быть.
Я вырос в семье, где слово «мужик» звучало чаще, чем «человек». Отец считал слабостью всё, что выбивалось из прямой линии: слёзы, сомнения, мягкость, не та интонация, не тот жест, не тот взгляд. О таких, как я, он говорил брезгливо, даже когда речь шла о посторонних. Особенно когда речь шла о посторонних.
Когда мне было шестнадцать, я впервые понял, что со мной «что-то не так». Нет, не так — что я не такой, как от меня требуется. Я смотрел на одноклассницу в раздевалке после бассейна и чувствовал не зависть к её телу, а то, что нельзя было даже назвать внутри головы. Потом учился выжигать это спортом, работой, алкоголем, женщинами. Женщины были лучшей маскировкой.
Марина не была маскировкой в плохом смысле.
Она была моей попыткой спасения.
Я правда любил её. По-своему. Настолько, насколько мог любить человек, который половину себя запер в подвал и потерял ключ.
Первые годы всё было почти счастливо. Дом, поездки, секс, рождение Тимофея, потом Алины. Я вкалывал, поднимал бизнес, расширял сеть клубов. Марина всё меньше работала, всё больше занималась домом, детьми, садом, какими-то своими растениями, которые я тогда считал красивым фоном к нормальной семейной картинке. Мы играли свои роли качественно. Иногда я даже верил, что это и есть моя правда.