ЖАНРЫ

Реализм эпохи Возрождения
Шрифт:

В одной новейшей работе о характере Панурга [68] автор, исходя из понимания Рабле как «предшественника новейших реалистов физиологического направления», стремится объяснить эту метаморфозу – превращение авантюриста в труса – тем, что образ Панурга всецело обусловлен обстоятельствами, ибо это характер, «подобный персонажам Бальзака». Все дело, оказывается, в том, что в Третьей книге Панургу уже сорок лет, тогда как во Второй книге он еще молод (ему тридцать пять лет). Его трусость вытекает из того, что он уже устал от похождений, постарел и ведет себя как «потрепанный Дон Жуан», Объяснение «эволюции» образа Панурга возрастом – весьма натянутое, ибо понимание реализма здесь не историческое. На самом деле эта эволюция – того же порядка, что и в образе Дон Кихота при переходе ко второй части, где Сервантес все больше выдвигает на первый план мудрость безумного идальго. И в том и в другом случае развивается не столько герой, сколько автор. Углубляется взгляд автора – и читателя вместе с ним – на мир и на героя, образ которого, как и вся ситуация, открывается с новых сторон. Этим переходам в движении образа еще не хватает технического обоснования и внутреннего драматического развития, подобно тому как и композиция повествования у Рабле и Сервантеса, при органичности поэтического целого и драматизме отдельных эпизодов, еще остается наивно механической в переходах от одного эпизода к другому.

68

См. статью: Roques Mario. Aspects de Panurge. Сб. «Francois Rabelais. Ouvrage publi'e pour le 400 an de sa mort, 1553–1953». G'en`eve, 1953.

В образах пантагрюэльцев комизм стоит близко к юмору (но основанием смеха здесь, как мы видели, является обычно не слабость, а сила человека). Во враждебных им, в собственно отрицательных и порочных образах, комическое по материалу совпадает с сатирой (отличаясь от нее, однако, своим тоном). Но в чем комизм порока для Рабле? В Четвертой книге Пантагрюэль рассказывает своим спутникам о том, как Физис, то есть Природа, родила Красоту и Гармонию всего живого. Тогда Антифизис, «извечный противник Природы», позавидовав ей, произвел на свет изуверов, лицемеров и святош; затем маньяков всякого рода, неуемных кальвинистов, женевских обманщиков, бесноватых фанатиков, ханжей, людоедов, монахов-обжор и «прочих чудовищ безобразных и противоестественных, чтобы досадить Природе» (IV-32).

Комизм порока в собственном смысле слова – комизм противоестественного. Антифизис пытается подражать Природе, но он лишь ее передразнивает и переворачивает. Подобно Ариману в древнеперсидской мифологии, который создает мир, во всем противоположный миру Ормузда, Антифизис создает мир навыворот. Творения Антифизиса ходят ногами вверх, головой вниз, подражая деревьям, ибо, доказывают они, «волосы у человека подобны корням, ноги напоминают ветви, деревьям же удобнее, чтобы у них были воткнуты в землю корни, а не ветви».

В мире Антифизиса внешне повторяются пантагрюэльские мотивы «вина» и «знания». Но чувственному началу пантагрюэлизма здесь соответствует низменная животность, а разумному – бесплодная отвлеченность. На острове Гастролатров (Обжор) не признают иного бога, кроме всемогущего желудка; на острове Раздутом жители «лопаются от жиру» – буквально, с оглушительным взрывом. В царстве Квинтэссенции – королева ничего не ест, кроме некоторых категорий, абстракций, антитез и иных логических фигур. Обитатели Атласной страны отличаются не меньшей, чем у пантагрюэльцев, «жадностью к знаниям», которые они, однако, усваивают только «по слухам».

Противоестественный мир «островов» Четвертой и Пятой книг, так же как и образы обскурантов и феодалов предыдущих книг, лишен творческого начала. Он в уродливой форме лишь повторяет чувственные и духовные интересы живого пантагрюэльского человечества, как тень воспроизводит контуры живого тела. Грандиозное здесь превращается в чудовищное и отталкивающее прежде всего в силу своей односторонности. На «островах» обитают всякого рода маньяки, фанатики, представители различных корпораций, церквей, профессий. Универсальная природа человека в них разложилась, распалось единство общественной жизни.

Это застывшие, неподвижные, мертвые состояния. Изолированность каждого из островов Антифизиса оттеняет распад и застой в осмеиваемой Рабле культуре старого мира, из которой ушел дух жизни. В противоположность пантагрюэльскому обществу, здесь нет внутренней соотнесенности и взаимопереходов в образах. На каждом из островов царит свой окостеневший быт, свои неизменные порядки и представления. Обитатели островов не могут возвыситься над своим состоянием, над своими аффектами. Им недоступна ирония над своим положением, над обстоятельствами, которые им не представляются превратными. Между образами Антифизиса исключается поэтому «спор». Здесь возможна только нескончаемая, бессмысленная, фанатическая война между папефигами и папоманами, между Постником и Колбасами.

У обитателей мира Антифизиса нет чувства комического. Разве только дурацкий смех сорбоннского оратора Ианотуса, который и не подозревает, что слушатели смеются над его глупостью. По пути к оракулу Истины пантагрюэльцы получают представление о достойной жизни доказательством от противного. Этот мир так же раскрывается перед ними, как комический спектакль, но они участвуют в нем обычно лишь в качестве зрителей. Гротеск противоестественного, своего рода серия застывших масок – лишь объект, а не субъект смеха. Смеяться, по Рабле, свойственно только живому, здоровому, естественному человеку.

IV. Роль комического. Смех и знание

В чем суть раблезианского смеха? В чем его самый общий смысл, его пафос? Применительно к автору «Гаргантюа и Пантагрюэля» этот вопрос более важен и настоятелен, чем к кому-либо из великих мастеров комического, будь то Сервантес или Кеведо, Мольер или Вольтер, Свифт, Диккенс или Марк Твен, Гоголь, Щедрин или Чехов.

Можно сказать, что у всех этих великих художников комическое является средством для известной цели, это смех над предметом комического, смех, обнажающий природу предмета. Он свойствен и Рабле. Но, гуманистический по преимуществу, смех Рабле ставит перед собой еще одну особую цель: он возвращает человека к собственной природе. Он восстанавливает в читателе человека, «ибо человеку свойственно смеяться», смех – эталон нормальной здоровой природы. Если для Платона, «божественного» учителя, на которого Рабле так часто ссылается, здоровье – первое благо в жизни, то для Рабле показателем здоровья является смех. Это и средство и нечто большее, чем средство. Смех – некая наличная «веселость духа» [69] естественное состояние, из которого человек не должен выходить, но которое всегда должен в себе поддерживать.

69

«Pantagruelisme – vous entendez que c'est certaine gayt'e d'esprit» (Livre IV. Prologue de l'auteur).

Свои книги Рабле всегда называет «пантагрюэльскими» или «полными пантагрюэлизма», настаивая на «особого рода таинственном учении», их пронизывающем и объединяющем. Раблезианский смех не только неотделим от этого учения, но составляет самое непосредственное его выражение. Концепция Рабле не сводится к сумме отдельных научных теорий. Каковы бы ни были философские и религиозные, политические или педагогические выводы читателя – в меру любознательности и сообразно направлению его ума, – Рабле остается всегда верным себе в смехе. Существо своего учения, «мозг», который нужно извлечь, Рабле называет «мозговой субстанцией», то есть единой основой многообразных, а порой противоречивых положений. Эта основа – в мироощущении, в «пантагрюэлизме». «Книги, полные пантагрюэлизма», – то есть радостного состояния духа.

Нет поэтому ничего более противоположного истинной цели, которую ставил себе Рабле, чем понимание его смеха как «маски» для выражения некоей мысли или как приема «для отвода глаз» (своего рода технического камуфляжа). Смех будто бы призван был заглушить возможные подозрения в ереси и сбить тем самым с толку непосвященных читателей 1532 года, которые «и не подозревали о смелых дерзаниях» мысли автора, рассчитанной на «немногих избранных», «лишь они ему были дороги» [70] . Но любая страница Рабле по духу и букве противоречит оценке его как писателя для избранных. И если необходимо прямое свидетельство, то в прологе к Пятой книге сам автор заявляет, что, в отличие от аристократической линии в современной ему поэзии, он «стряпает на каменщиков».

70

Lefranc A. Rabelais. P., 1953. P. 194–196.

В самых простых эпизодах курьезно отыскивается особый «таинственный смысл». Рассказ Панурга, как он спасся от турок, собиравшихся заживо его изжарить на вертеле, «обернув салом, как кролика», оказывается, направлен против веры в чудеса, а точнее, против эпизода из «Деяний апостолов» о спасении Петра. Сходство, по мнению Лефрана, здесь поразительное: и там и тут стража уснула, и там и тут нерадивую стражу казнили… Остается еще добавить, что и апостол Петр и Панург странствуют, как бродяги, по белу свету. Кроме того – и в этом актуальный «реализм» Рабле, «королевского публициста», – турецкий плен Панурга и пережитые им муки должны были мобилизовать внимание общественного мнения к нависшей над Европой опасности со стороны турок после их побед в Венгрии в 1532 году. От комизма, как и от подлинного реализма, от жизненности образа Панурга после этого «толкования» мало что остается. Другой подвиг Панурга, когда он после битвы с Анархом воскрешает Эпистемона, приклеив с помощью какой-то мази отрубленную голову к туловищу, оказывается, пародирует евангельское воскрешение дочери Иаира, а также мученичество св. Дионисия. «Поразительный параллелизм» обоих рассказов заключается в том, что Панург, как и Христос (в версии евангелиста Луки), советует окружающим «не плакать» [71] и т. п.

71

Ibid. P. 188.

Поделиться с друзьями: