Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Репоpтеp

Семенов Юлиан

Шрифт:

Я не стал возражать Ситникову, хотя знал, что Штыка почти сразу же оглушили. Но он так хорошо сказал о своем товарище; как же редко мы говорим о людях хорошо, все больше с подковыркой или снисходительностью...

Я вошел в мастерскую Штыка, свет включать не стал, хотя начинались сумерки. Было здесь пепельно-серо, затаенная грусть постоянного одиночества, принадлежности не себе, но идее, незримый дух творчества. Пепельницами здесь были консервные банки, чайником - кружка грязно-коричневого цвета; сковородка не чищена, одноконфорочная плитка, обшарпанная дверь, что вела во вторую комнату, где я видел только край кровати, застеленной солдатским одеялом...

Я сразу вспомнил маму, которая умела сараюшку, что арендовала для нас на лето в Удельном, за какие-то три часа превратить в уютную комнату, освещенную низким абажуром; она привозила с собою маленькие копии Серова и Коровина, зелено-красный плед, шкуру какого-то козла, турочки для кофе много ли надо, - но облик жилья становился совершенно особым, артистичным. А здесь... Значит, понял я, личной жизни у Штыка тоже не было. Видимо, настоящий талант не может разрывать себя между полотном (книгой, партитурой) и женщиной, которая дарит нежность, организовывает уют, но одновременно занимает то место, которое ей кажется необходимым занять в жизни того, кого любит... Неужели одиночество - спутник истинного артиста? Может, истинная правда никого к себе не подпускает? Испытывает художника на прочность: <Готов ли ты пожертвовать собою во имя того, чтобы приблизиться ко мне? Готов обречь себя на схиму?>

Я подошел к старому, рассохшемуся столу, потянул на себя ручку ящика, выдвинул его и поразился абсолютной, искусственной его пустоте, будто отсюда специально забрали все до единой бумажки...

Я выдвинул - один за другим - маленькие ящики в тумбочке; здесь тоже все было пусто; опустился на колени, чтобы посмотреть, не провалился ли какой документ на пол - Штык говорил о письме Русанова, - и в тот момент, когда я склонился, словно при челобитной, моя шея ощутила прикосновение руки - снисходительно потрепывающее, исполненное налитой силы...

XXII Я, Каримов Рустем Исламович

_____________________________________________________________________

Меня до сих пор поражают слова: <Такой молодой, всего шестьдесят, а инфаркт...> Все же на Востоке совершенно иная градация возраста; для нас пятьдесят лет - начало старости; в сорок семь отец был седым, как лунь, а мне было двадцать пять, и у меня уже был сын, Мэлор - <Маркс - Энгельс Ленин - Октябрьская - Революция>, - <М>, <э>, <л>, <о>, <р>... Я стал стариком в сорок шесть лет, когда мальчик погиб в Афганистане, его разрезали автоматной очередью, и он не успел оставить мне внука... Я тогда переходил на ногах инфаркт, я чувствовал его по тому, как постепенно немела левая рука, становясь неподатливо-электрической, как било тупой болью за грудиной и приходилось бегать в туалет, потому что то и дело подступали приступы изнуряющей тошноты. Я не пошел в нашу спецклинику. Вообще-то я туда никогда не ходил и Мэлора не приписал к ней: если уж справедливость - то во всем, выборочной справедливости не существует, фарс. Чтобы не раздражать коллег, я объяснил, что хочу сделать все городские клиники современными, поэтому и расписал себя по районам: зубы лечил в Ленинском, ежегодное обследование проходил в Октябрьском, а давнюю травму ноги лечил у хирурга Кубиньша в Кировском... Любопытно, когда у нас началась эпидемия раздачи имен городским районам? Раньше - я это прекрасно помню - Ленинский район был Сталинским, Октябрьский - Молотовским, а нынешний Кировский - там у нас заводы, связанные с транспортным машиностроением, - Кагановичским. Но и до этого, в двадцатых, были другие названия, хотя тогда было всего два района: Зиновьевский и Бухаринский. Я как-то предложил переименовать все кардинальным образом - раз и навсегда: район Набережных, район Пролетарских заводов и Центральный район. На меня посмотрели с некоторым недоумением, и я был вынужден обернуть свои слова в шутку, что вызвало всеобщее облегчение. Но ведь будущие историки легко вычислят, что районы, совхозы и заводы имени XXII съезда раньше назывались именами Сталина, Молотова, Маленкова или Кагановича... Переименовали б совхоз в <Дубравы>, <Сосновый бор>, <Тихое озеро>– вопросы б не возникали, а так - оставляем после себя огромное поле для переосмысления, с молодежью работать боимся, учебники истории по своей сути антиисторичны, растет беспамятное поколение...

Кстати, после того как я открепился от обкомовской больницы, нам за пять лет кое-как удалось переоборудовать клиники во всех районах, хотя для этого пришлось прибегнуть к дипломатической игре: попросил нашего первого секретаря провести решение, обязывающее меня курировать здравоохранение на местах (без бумажки - таракашка, устного согласия недостаточно), и, с развязанными руками, я начал атаковать тот же обком и Совмин республики (я тогда был министром социального обеспечения), выбивая деньги, фонды, дефицит. Именно тогда я и встретился с Горенковым. Мне сразу же понравилась (хотя, честно говоря, поначалу я несколько испугался) его резкая манера:

– Сколько у вас денег на строительство седьмой поликлиники?

Я ответил.

– Пробейте разрешение сэкономленные средства распределить между моими рабочими и инженерами - тогда возьму объект в план и сдам раньше срока.

Я ответил, что такого рода постановка вопроса не сообразуется с общепринятыми нормами нашей экономики.

Горенков только посмеялся: <В письме к своему заместителю Льву Борисовичу Каменеву - это который из троцкистско-зиновьевской банды диверсантов и шпионов - Ленин рекомендовал перевести на тантьему нашу бюрократическую сволочь, а тантьема, как известно, процент со сделки. Заметьте, я у вас этого не прошу, а ставлю вполне пробиваемые условия... Я, знаете ли, из рабочей семьи, отец был виртуозом-токарем, Левша был, что называется, так вот мне за русского рабочего обидно, когда мы на строительство отелей иностранцев приглашаем и не можем умильно нарадоваться, как они качественно и быстро строят. А вы поинтересовались, сколько им в день платят? Нет? Я отвечу: сто пятьдесят рублей. Плати мы своему строителю семьсот рублей - он бы качественней любого француза построил! Техники нет? Придумал бы, на то голова дадена... Словом, если пробьете, - звоните и заезжайте утречком, позавтракаем вместе. Без выполнения моего условия помочь ничем не смогу>.

– Обяжем постановлением, - сказал я тогда ему.
– Проведем через Совмин.

Ну и что? Будет еще один долгострой... Дело решает его величество человек, а не бумажное постановление.

Меня тогда поразила раскованность этого начальника СМУ: в голосе его не было и тени робости, хотя говорил он с министром, а у нас приучены блюсти табель о рангах; имя Каменева произнес нескрываемо уважительно, без угодного тому времени надрыва; заинтересовало меня и его странное предложение приехать <позавтракать>. Этот мой интерес был изначально окрашен подозрением: у нас немало мафий, но строительная - одна из самых сильных, поэтому, договорившись - с громадным трудом, - что Госплан оставит СМУ Горенкова десять процентов от сэкономленных им денег - в случае, если сдаст поликлинику в срок, по самому высокому качеству, - я позвонил ему через две недели и сказал, что предмет разговора обретает реальные черты; <когда можно приехать на завтрак?>...

– То есть?
– искренне удивился Горенков.
– Завтра! Чего ж время базарить?!

Поскольку я предполагал, что разговор может принять неожиданный (скорее, наоборот, ожидаемый) характер, я пригласил с собою заведующую отделом здравоохранения горисполкома Бубенцову, и мы отправились в СМУ.

Прежде всего меня поразил кабинет начальника: роскошный, но деловой, в высшей степени функциональный; я никак не предполагал, что в длинном бараке, облагороженном, словно шведский дом, вагонкой, можно расположиться так красиво и достойно.

После первых приветственных слов я поинтересовался, разумно ли тратить дефицитную вагонку на то, чтобы так обихаживать временный барак.

– Я достаточно уважаю мой народ, чтобы не позволять ему жить в грязи, - ответил Горенков резко.
– Хотите, чтобы люди научились ценить собственное достоинство в хлеву? Если у Станиславского театр начинался с вешалки, то и у нас работа начинается со штаба. Тем более вагонка эта на воздухе только высохнет как следует. А кабинет мой сделан из некачественного дерева, люблю столярить, по субботам настругал панели, сам проолифил, сам подобрал по тонам - премиальные себе за это не выписывал...

Галина Марковна Бубенцова, следуя моему настрою, словно бы пропустив мимо ушей слова Горенкова, поджала губы:

– У нашего министра кабинет в два раза меньше вашего...

– Значит, плохой министр, - Горенков рассмеялся.
– Не умеет работать, коли сидит в дрянном помещении...

– Ну, знаете ли.
– Бубенцова посмотрела на меня с ищущей растерянностью, ожидая поддержки, достаточно резкой.

Я поинтересовался:

– Наверняка в молодости увлекались Чернышевским? Особенно <Что делать?>...

– Почему в молодости?
– Горенков перевел смеющийся взгляд с Бубенцовой на меня.
– В молодости нам прививают ненависть к классике, к ней возвращаешься в зрелости уже.

– Кто ж это вам прививал ненависть к классике?
– Бубенцова продолжила наступление еще жестче.

– Советская школа, - Горенков отвечал, не скрывая уже улыбки.
– За пять часов надо понять всего Чернышевского... Это ж самый настоящий цитатник из <великого кормчего>! Настругали абзацев и заставляют зубрить... Вместо того чтобы пару дней почитать вслух <Что делать?> и объяснить, почему эта книга современна и поныне... Лучше рассказать один эпизод из жизни Николая Гавриловича, чем бубнить хронологию его биографии.

Поделиться с друзьями: