Рифы далеких звезд
Шрифт:
Болезнь все отняла у него…
Какие видения побудил бы в его воображении рассказ канадца о вечернем плавании на гондоле в канун Рождества?
Маккавей, вероятно, ясно представил бы себе трепетанье отраженных в канале огней, по которым проплывала гондола — неторопливая и черная, как гроб, который несут длинные руки этих огней. Перед его глазами проплыли бы богатые праздничные столы, широкие и светлые, как залитая луной поляна на берегу Огосты; он жмурился бы от сверкания люстр, а потом бы увидел, что на праздничных столах лежат фазаны — те самые, которых итальянцы убивали в зарослях его родного села: с золотистыми перьями, с синими кольцами на шее и рубиновыми сережками. Те самые — только не могут взлететь, хотя их пугает звяканье ножей и вилок, а недвижно, словно высиживая яйца, возвышаются на богатых фарфоровых блюдах, а над ними витают долетевший с канала легкий запах плесени и гниющей воды.
Христофор Михалушев знал, что, доведись мальчику собственными глазами увидеть все это, он бы не плыл безмятежно под мостами Венеции, плененный волшебными картинами ночи, а выскочил бы у первого же причала и кинулся спасать фазанов… Стучался бы в массивные деревянные двери, и дома наполнились бы гулом; бил бы в ладоши, чтобы вспугнуть фазанов, указать на распахнутую дверь, через которую можно улететь, взмыть над улицей и спастись…
Празднично одетые люди цепенеют, увидав у себя в доме рыжеволосого незнакомца в сандалиях, в выгоревших на коленях холщовых штанах, с лихорадочно сверкающими глазами. Пока Маккавей растолковывает им на своем, непонятном для них языке, что эти фазаны выросли в его родном селе, на его родном дворе, что он любовался ими по вечерам, когда они взлетали в небо, точно золотой дым из труб умерших домов, пока он все это растолковывает, в дверях появляются двое — должно быть, вызванные по телефону. Вежливо кланяются хозяевам и своими сильными руками хватают незнакомца, ворвавшегося в чужой дом. Маккавей вскидывает голову, смотрит на них и видит, что это те итальянцы, которые шагали по дворам его родного села и палили из ружей, опьяненные удачной охотой… Он хочет вырваться, но стальные пальцы вызванных по телефону людей все крепче впиваются в его запястья.
И вот его ведут по праздничному городу, под ликующий гул колоколов — ведут туда, куда отводят всех, чья душа не умеет защититься ничем, кроме порыва искренних чувств и правды…
Христофор Михалушев мысленно рисовал себе эту картину и не сомневался, что все произошло бы именно так…
Как мерно и покойно дышал спавший за стеной человек! На незнакомом месте, в чужой кровати, — а будто у себя дома. Учитель думал о том, что случись ему оказаться в тех далеких краях, откуда приехал его гость, он не только чувствовал бы себя неловко под чужой крышей, но долго ощущал бы ночью все складки постели, все шорохи на полу. И часы на стене тикали бы невыносимо громко.
Всю жизнь он старался не причинять никому неудобств, хотя это и создавало неудобства для него самого. Он замечал мелочи, которые мог бы оставить без внимания, размышлял над ними, воображение увеличивало их, а они камнем наваливались на его душу.
Эта болезненная чувствительность, которая могла бы быть плодотворной для человека, посвятившего себя кисти или перу, для скромного сельского учителя была тяжким бременем, потому что она рождала не творения духа, воплощенные на бумаге или холсте, а лишь мгновения обычной человеческой жизни, которые или не замечались окружающими или же быстро исчезали из памяти. Но учитель нес эту ношу с мучительной радостью матери, несущей на руках свое дитя — из-за неблагосклонности судьбы некрасивое и все же дорогое сердцу…
Эту свою драму Христофор Михалушев передал — вместе со своей кровью — душе сына…
Те, кто мало знал душу Михалушева, относились к нему с опаской. В их глазах душевная болезнь означала буйство, неосознанные поступки, внезапные порывы, тогда как душа Маккавея походила на лес, взбудораженный ветром. Для уха, не умеющего сосредоточенно слушать, от леса исходил ровный, глухой и пугающий шум. Но тот, кто умел вслушаться в музыку осеннего леса, подобную музыке большого оркестра, — тут и флейты, и фаготы, английские рожки и медь, литавры и барабаны, — тот распознавал голос каждого дерева, а у деревьев не только разные голоса, они придают музыке глубину… Такой человек может уловить даже легкий стук дождя по листьям и шорох возвращающегося в свою нору ежа.
Душа Маккавея была похожа на хмельной от солнца лес, полный необычных звуков, с притаившимися в корнях змеями, лес, доверчивый к птицам и беззащитный перед топором…
Луна скрылась. На минуту-другую наступила полная тьма, а потом небо над ивами стало бледнеть.
Близился рассвет.
Путешественник из Ванкувера все так же тихо и размеренно дышал за стеной. Ни разу не перевернулся на другой бок, словно был прикован к кровати.
Вспоминая его рассказ, Христофор Михалушев размышлял над нелегкой судьбой этого человека. Душа старого огородника тоже была больна, но он не давал лишаю, губившему Маккавея, вцепиться в нее своими щупальцами. Вырывал его загрубелыми от мотыги пальцами — так безжалостно, что даже слеп от боли — и вместе с лишайником выбрасывал кусочки своей души, подобно тому как выбрасывают за ограду выполотые сорняки.
Ему удалось спасти себя потому, что он был сильным человеком, хотя шупальцы лишайника оставались в нем и ждали часа, чтобы снова оплести его душу.
День неудержимо приближался. Небо сверкало так, будто его подожгли.
«Хорошая будет погода», — подумал учитель и ощутил какое-то незнакомое прежде спокойствие. Быть может, оно было навеяно мыслью о человеке, случайно навестившем его дом, — человеке, который к вечеру уедет — навсегда! — и Христофор Михалушев увидит, как поблескивает сквозь заднее стекло машины его бритая голова, а глаза, под которыми подрагивают лиловатые мешки, дружески улыбаются, и в них светится искорка печали, которую даже самый сильный человек не может скрыть в минуту прощанья…
Гость уехал и дом совсем опустел.
Христофор Михалушев привык к одиночеству, научился переносить его. В часы, казавшиеся особенно нескончаемыми, он принимался за какие-нибудь дела или же обращался к воспоминаниям, которые давали ему опору и возвращали душевное равновесие.
Он был потрясен тем, что Маккавея поместили в лечебницу, ему ведь казалось, что Маккавей уже выздоравливает. С каким старанием, с каким душевным спокойствием мальчик с самого раннего утра трудился над лодкой, помогал столяру, несколько раз приезжавшему вместе с Муни! Они вместе собрали шпангоуты и киль (учитель тоже помогал при этом), прикрепили поперечины, и силуэт лодки уже начал явственно очерчиваться, похожий на большую, распластанную рыбину.
Если бы не злосчастная стычка с трактористами, если бы Маккавей не бросился спасать от их плугов цветы и виноградные лозы, жизнь текла бы все так же мирно и покойно, и через некоторое время отец и выздоровевший сын вернулись бы в город и зажили как все люди, занятые своими радостями и заботами. Маккавей нашел бы себе занятие (Муни взял бы его себе в помощники), позабыл обо всем пережитом, и домик на берегу Огосты лишь изредка являлся бы ему во сне…
Все могло бы окончиться так, но, увы, надежды не всегда сбываются…
Сын уехал и не давал о себе знать.
Вот уже лето позади, осень и та незаметно подходит к концу, на деревьях не осталось ни листика, а от Маккавея по-прежнему ни строчки…
Иногда учитель подумывал, не запереть ли дом, не поехать ли к нему. Не бог весть как далеко это Карлуково, о котором чего только не рассказывают: что окна там зарешеченные, что буйных ремнями прикручивают к койкам, а есть среди больных и такие, которые целыми днями стоят, раскинув руки — они воображают себя распятыми и твердят, что снять их с креста некому.
«Маккавей не такой, — думал отец, — он тихий и добрый. Врачи полюбят его, ведь он и сам всем сердцем привязывается к людям, они будут жалеть его и сделают все возможное, чтобы поскорее вылечить…»
Он подумывал о поездке, но все откладывал ее, потому что надеялся получить от сына письмо. Вдруг мальчика повезли куда-то в другое место? Говорят, такая же лечебница есть и в Ломе. Со дня на день ожидал он, что приедет Муни и привезет письмо. Всходило солнце, но день не приносил никаких вестей. Наступал следующий день — и тоже не приносил ожидаемой весточки…