Рифы далеких звезд
Шрифт:
Учитель сложил мелко исписанные листки и долго сидел молча.
Сын почти ничего не рассказывал о себе: какие люди окружают его, вправду ли есть среди них такие, кого пристегивают ремнями к кровати, как его лечат — делают уколы или принимает таблетки, выпускают на прогулки или держат взаперти… Ни слова не написал о том, что тревожило отца, а только расспрашивал о лодке.
Учитель угадывал между строк, да и по рассказу о ночном кошмаре было ясно, что единственной мечтой Маккавея и единственной надеждой на спасение была недостроенная лодка. Получая от отца добрые вести — что столяр по-прежнему приезжает, что Муни купил смолу, которой пропитают весь корпус, Маккавей окрепнет духом и, шаг за шагом, выберется из трясины болезни. А если отец переберется в город, кинув все на произвол судьбы, рухнет надежда в душе Маккавея, как в весеннее половодье обрушивается подмытый берег Огосты. Тогда может случиться непоправимое, ведь отчаявшийся человек способен прийти к самому ужасному решению…
И Христофор Михалушев остался стеречь лодку и ждать возвращения сына.
Дни текли. Суслики уже перетаскали в норы последние колоски, и не видно стало на жнивье этих коричневых зверьков, похожих на колышки, какие вбивают в поле, чтобы привязывать скотину… Жнивье вспахали. Зарядили дожди. Почва сначала набухла, потом пропиталась влагой и засверкала жирными комьями, отполированными лемехом плуга. Смолкло птичье пенье. Случалось, в обнажившихся кустах чирикнет крапивник или синичка, а после битый час не слышно ни звука, разве что ворона всплеснет крылом или плюхнется в воду скатившийся с берега камешек. Поредели и ночные звуки. Даже филины, ухавшие весной и летом чуть не до самой зари, теперь примолкли, где-то в чаще леса. Под печкой в комнате Христофора Михалушева поселился сверчок, но он тоже примолк. Перестали возиться под стрехой воробьи. Они шумно и непримиримо дрались, когда выбирали себе подругу и вили гнезда, а теперь упорхнули и больше не возвращались…
Остался — все так же неотделимый от окружающей природы — только шум реки. Он был по-прежнему ровный, как примитивная мелодия, которая сперва раздражает слух, но постепенно ухо привыкает к ней, и она начинает нравиться. Сейчас, в часы поздней осени, эта мелодия звучала особенно мягко и нежно, потому что пробивалась сквозь палую листву, покрывшую заводи и камни на речных бродах.
Осталось также поскрипывание потолочных балок. Прежде учитель почти не замечал его, а если и прислушивался к скрипу дерева, то думал, что это шевелятся черепичины на крыше, по которой гуляет ветер. Теперь, когда сон приходил лишь поздно ночью и учитель мог, не отвлекаясь, вслушиваться и распознавать все звуки, он понял, что в балках орудуют черви-древоточцы. Скрип был негромкий, постоянный, упорный, будто кто-то на чердаке перепиливает решетку, за которую он посажен, пилит безостановочно, а железо сопротивляется его руке. Сколько их, этих древоточцев — один или много? Неужели это скрипят все балки разом?
Ему почудилось, что звук перемещается, что скрип доносится со стороны навеса. Неужели древоточцы принялись и за доски, предназначенные для лодки? Слух не обманул его — скрип и впрямь доносился оттуда.
Он встал, зажег фонарь и вышел.. Осенняя ночь обдала его влажным ветерком. Свет фонаря скользнул по траве, и на стене под навесом обрисовался остов лодки. Едва раздались шаги человека, как звук оборвался, и пока учитель стоял возле лодки, ничего не было слышно. Он осмотрел ее всю — ребра, поперечины, киль — и нигде не обнаружил следов древоточца. Вернулся в дом, лег и снова услыхал протяжный звук — оттуда, из-под навеса!..
«Обязательно найду его, налью в дыру керосина и покончу с ним!» — пригрозил сморенный дремотой учитель, задул фонарь и ощутил щекой влажное прикосновение одеяла…
День наступил поздно, словно добирался на рейсовом автобусе через дождливый перевал и на одном из петроханских виражей меняли лопнувшую покрышку. Было пасмурно, туманно, мелко моросил дождик, ощущавшийся больше обонянием, чем зрением. Учитель при дневном свете не обнаружил древоточца. Он понял, что ночью слух обманул его — скрип доносился с чердака. Покрутился возле лодки (ее не замочило водой), сложил доски вдоль стены, чтобы не погнулись, и сел за письмо Маккавею.
Он расскажет сыну, что лодка в полной сохранности и ждет его, что он каждый день заглядывает к ней и, как только погода установится, Муни привезет мастера и работа возобновится. Напишет про разные забавные случаи, например, про лису, которая опять набралась блох из рубахи Лесного Царя, валявшейся на берегу, пока тот купался в реке.
Осенняя мгла все больше сгущалась — это значило, что близится вечер. Сильнее застучал дождь по крыше. Подул холодный ветер, дали запахли снегом. Христофор Михалушев посмотрел в окно, и перед глазами закружились снежинки. Они прилетели с реки — откуда в июле прилетали первые светлячки, плясавшие так же грациозно и плавно.
«Неужели так быстро подошла зима?» — подумал учитель и зажег лампу.
И увидал целый рой освещенных огнем снежинок, они внезапно закружились за окном и облепили его мелкими прозрачными капельками…
Вроде бы падал снег, а небо неожиданно прояснилось. С крыши закапало, возле навеса звякнула какая-то железяка: «дзинь, дзинь, дзинь» — как-будто где-то далеко косарь отбивал косу, и Христофор Михалушев проснулся. Посмотрел на окно. Туман был негустой и влажный. Сквозь пепельно-серую завесу отчетливо проступали очертания холмов, покрытых снегом, наверно, совсем тонким, потому что сквозь него просвечивала вязь обнаженных деревьев. Мгла казалась гуще внизу, над поречьем. Подняв взгляд к небу, учитель увидел, что оно ясное, тихое, как в самые дивные августовские ночи. Глаза искали знакомые с детства созвездия, и он находил по обе стороны Млечного Пути Орион, Большую Медведицу, Волопаса, Большого и Малого Пса… Небо было гладким, примолкшим… Наверно, такой же будет вода, которая зальет наше поречье…» — думал учитель, и далее звезды казались ему рифами, прорвавшими безбрежные пространства воздушного океана…
Глаза старого учителя затуманились — то ли от света звезд, то ли от навалившейся снова дремоты, и сквозь узенькую щелку сомкнутых век он увидел лисицу. Она пересекла двор, подошла, озираясь, к навесу, обнюхала доски, потом повернула к дому, встала на задние лапы и заглянула в окно. Христофор Михалушев смотрел на ее острую морду, вырисовывавшуюся на фоне неба, смотрел в ее глаза, желтоватые и цепкие, как у Лесного Царя, и покашлял, чтобы прогнать ее, но лиса не тронулась с места.
Звон водосточной трубы усилился, и учитель увидел, что снег начинает оседать, исчезает с веток деревьев, с полянки перед домом, с берега Огосты. Поречье потемнело — брал верх цвет мокрой земли, но небо оставалось таким же глубоким и ясным.
Впервые за свою жизнь Христофор Михалушев видел, чтобы снег таял не от солнца, а от света звезд.
Он услыхал шаги, посмотрел в сторону навеса и увидел сына. Когда же он вернулся, почему не дал о себе знать?.. Сын был без шапки, в больничном халате, на босых ногах те же сандалии, в каких его увезли в лечебницу. Неужели сбежал оттуда, или уже выздоровел и его отпустили? Но почему не предупредил о приезде, чтобы отец встретил его на вокзале? Как добирался один, в темноте, по снегу, в сандалиях на босу ногу?
Маккавей обошел лодку со всех сторон, осмотрел борта, обшитые плотно пригнанными досками, изогнутыми, как раковина огромной мидии, и отец с удивлением обнаружил, что лодка уже достроена. Просмоленные борта сверкают, в уключины вставлены весла, высится укутанная парусом мачта.
Маккавей столкнул лодку во двор. Должно быть, он очень окреп в лечебнице, потому что лодка не оказывала никакого сопротивления и скользила так легко, словно под ней шевелилась не трава и размокшая грязь, а тихая, взрезаемая килем вода.
Да, учитель и вправду увидел перед собой воду. Когда она успела залить поречье, когда подошла так близко к дому? Он спал и не заметил, что она прибывает, — должно быть, подкрадывалась, как лиса, которая все еще стоит за окном.
Вода подхватывает лодку, тащит ее вглубь, Маккавей, мокрый до пояса, прыгает, переваливается через борт, садится, развязывает парус, натягивает шкоты. Учитель смотрит вслед улыбающемуся сыну, не сказавшему ему ни слова на прощанье, видит потускневшие от седины рыжие волосы, острую, тоже серую, как зола, бороду, и сердце сжимается от боли — ведь сидящему в лодке всего-навсего тридцать третий год. Учителю хочется крикнуть: «Не ставь парус, поднимется ветер, а ты неопытен, попробуй лучше на веслах!» — но сын уже далеко. Даже если и крикнешь — все равно не услышит.