ЖАНРЫ

Риторика повседневности. Филологические очерки

Рабинович Елена Георгиевна

Шрифт:

После изгнания пламенного Троцкого и устранения словоохотливого Луначарского, которые пусть и не были Демосфенами, но увлечь аудиторию несомненно могли, среди советской элиты никогда уже не было никого, кто достиг бы и таких высот. Именно в России, где искусство слова всегда было и при советской власти оставалось главным искусством, где народ замирал у радиоприемников, когда Ираклий Андроников рассказывал о Лермонтове, Лев Успенский о русской грамматике, а Ферсман о минералах, — именно в России, пусть и в СССР, не умели двух слов связать ни Сталин, ни Хрущев, ни Брежнев, ни его преемники. Не умели этого и референты, сочинявшие им речи, не умели и секретари обкомов, и референты секретарей обкомов, и так далее — неспособность говорить внятно и занимательно отличала советскую элиту на протяжении десятилетий, а если у кого-то были к тому природные дарования, они атрофировались еще на ранних стадиях, где-нибудь на посту инструктора райкома. В результате даже очень умные люди, закалясь в таковом горниле, говорили непонятно и скучно — примером тому Горбачев. А так как постсоветская элита за редкими исключениями вышла из элиты советской, и даже самые молодые успели начать свою комсомольскую карьеру до 1989 года, все они лишь на Первом съезде (кто в зале, кто у телевизора) вдруг обнаружили, что красноречие может оказаться для карьеры очень полезно.

Редкостная некрасноречивость советских (а значит, и постсоветских) политиков была закономерным следствием почти полного отсутствия в России легальной политической дискуссии. В Думе в недолгое время ее существования хорошие ораторы имелись, но искусство свое они освоили, еще будучи юристами или профессорами или, наконец, революционерами: самый знаменитый из них, Керенский, так хорошо говорил не потому, что был депутатом, а потому, что был адвокатом и эсером. Большевики приобретали, если вообще приобретали, ораторские навыки в основном на митингах и партийных съездах: если даже Ленин мог пользоваться среди них успехом как полемист, значит, их риторический уровень в целом был низким, и то, что из их среды вышло два-три неперворазрядных оратора оказалось скорее удачей, нежели закономерностью.

Привычным языком власти всегда был в России язык канцелярский, порой расцвеченный заверениями в благонадежности. А так как в планы большевиков входил именно захват власти, они, едва ее получили, сразу и заговорили на ее языке, то есть на языке канцелярском, с несколько более частыми по случаю революции заверениями в благонадежности. Хотя смена лояльности и снижение образовательного уровня отразились в лексической и синтаксической фактуре этого языка, породив пресловутый новояз во всех его модификациях, сущность языка власти осталась, в общем, прежней. Правда, упразднение гласного суда, избиение интеллигенции, марксистская наука, пролетарская литература и неуклонное подавление общественной жизни во всех ее видах сделали еще и то, что запаса хороших ораторов, который в старой России все-таки был, в новой России практически не стало: нужда в красноречии возникала так редко, что не было повода ему учиться, зато учиться языку власти нужно было усердно, — пока в 1989 году вдруг, как уже сказано, не выяснилось, что желательно еще и нравиться электорату, то есть телезрителям и радиослушателям.

Умели это очень немногие, хотели этого почти все. Но так как риторика из площадной успела превратиться — благодаря прогрессу технологии — в интимную, то есть обращение к миллионам означало обращение к сумме индивидов, каждый из которых сидел перед своим собственным телевизором, риторические приемы повсеместно изменились: в большинстве случаев нужно было говорить не слишком официально, почаще шутить, казаться «своим парнем» — такова не российская, а общемировая специфика современного красноречия. Все это представители постсоветской элиты поняли быстро, как и то, что им придется расцвечивать свой нудный канцелярит чем-то общепонятным и экспрессивно значимым, а еще лучше — заговорить свободно и «по-своему», как умели некоторые из оказавшихся во власти интеллектуалов и как умели почти все известные телеведущие, тоже говорившие каждый по-своему. Вот тут-то речь начальства и оказалась пересыпана блатными и приблатненными словечками, чем несколько (но лишь несколько!) приблизилась к общенародной.

Уже в 1990 году Эрнст Неизвестный заметил, что «нормальный язык — это смесь заблатненного языка с канцелярским клише» (Костомаров, 58), однако тут с ним можно согласиться лишь отчасти: в общем языке лексика и стилистика названных типов хоть и присутствуют, но в сочетании с другими типами лексики и другими типами клише. В речи начальства, уже превратившегося из советского в постсоветское, это же сочетание блатного с канцелярским чуть позднее интерпретировалось как пример общеизвестной диффузии бюрократического и уголовного миров (Рыклин, 202–203; Подорога, 80). С обоими этими мирами, однако, так или эдак связаны практически все россияне, и многие, давно уже обиходные, слова русского языка (стукач, доходяга, засыпаться), по происхождению своему блатные (Самойлов, 200–208), а еще чаще канцелярские (как медицинские работники или «Иванов беспокоит»). Некоторая специфика речи начальства в том, что оно употребляет не любую казенную лексику и не любую блатную.

В общем языке выражения вроде лицо армянской национальности или непопулярные меры (РЯКС, 395–396) на самом деле не используются, там хватает отдельных моментов, простудных заболеваний и проблемной кожи, а, скажем, непредсказуемые последствия — это в народе уже намеренная пародия (стёб), зато у начальства — норма. В казенном языке имеется своя иерархия, и стратегического значения термины вроде непопулярных мер употребляются стратегами, то есть начальниками. Также и в блатном языке есть своя иерархия, и словечки вроде голяк или сгибаюсь — это, так сказать, блатное (или приблатненное) просторечие. Начальство подобную лексику, как и вообще любую просторечную лексику, от случая к случаю использовать может, но предпочитает запас, общий у уголовников и «силовых структур»: не говоря уж об общеизвестной близости бюрократии и мафии, даже и вовсе не коррумпированный чиновник с «силовыми структурами» хоть как-то ex officio связан непременно, а потому слова вроде сдать или заказать перенимает просто у своих коллег по государственной службе. Слова типа наружка (наружное наблюдение), вещдок (вещественное доказательство), компра (компрометирующие материалы), прогнуться (начать давать показания, не устоять морально) и прочие в этом роде тоже скорей сыскные, нежели уголовные — но блатные несомненно.

В интервью с Владимиром Познером сексот– килер выдал целый букет глаголов со значением «убить» (того, на кого указал куратор): исполнить, физически скомпрометировать и еще несколько («Человек в маске», 10.XI.1996). Первая же пресс-конференция Коржакова (НТВ, 12.X.1996) одарила телезрителей словом заказали (наняли килера, чтобы убить), но уже весной это слово употреблялось в газетном заголовке (Кто заказал Березовского? // «Общая газета». 1997. № 20). Примерно тогда же следователь МВД Кожевников сказал, что банк лег, то есть разорился (НТВ, «Итоги», 29.VI.97). Известный теледеятель Эдуард Сагалаев в интервью после отставки («Радио России», 4.II.1997) называл своих врагов, писавших письма с просьбами о его увольнении, подписантами: слово это родилось, как известно, в 1968 году в связи с письмом против вторжения в Чехословакию, и тогда так называли подписавших не только диссиденты и сочувствующие, но и — неофициально — сотрудники КГБ. Откуда взял подписантов Сагалаев, сказать нельзя, но слово это в его устах имело отчетливо негативную экспрессию, хотя письмо 1968 года совершенно официально считается теперь актом гражданского героизма.

Все приведенные примеры — примеры употребления жаргонной лексики людьми, отлично с нею знакомыми. Так обычно и бывает, но не всегда. Например, Борис Немцов на пике своей карьеры сказал в одном телеинтервью, что теперь, мол, у него уже есть кой-какой государственный опыт, он теперь уже не черпак, а череп («Сегодня», 20.I.1998): оба слова из солдатского жаргона, но описывают полукриминальные «неуставные отношения», дедовщину, так что, не будучи в строгом смысле блатными, могут быть квалифицированы как приблатненные. Сотрудник НТВ, бравший интервью, немедленно откомментировал сказанное Немцовым в том смысле, что тот и сам не знает, что говорит: череп– то как раз Новичок, а черпак старше и, значит, ступенькой выше в солдатской иерархии. Журналиста можно понять: Немцов казался (и в какой-то мере являлся) образцовым представителем постсоветской элиты — и вдруг такой прокол! Недаром в ту пору нередко можно было слышать, что он достиг потолка своей карьеры и скоро начнет оттуда спускаться. Вскоре Немцов и впрямь лишился своих должностей вместе с виртуальной должностью «потенциального преемника» и переместился в партийные лидеры, так что начальственный жаргон сейчас не очень-то ему нужен. Зато реальный преемник обнаружил лексическую искушенность почти сразу после своего столь неожиданного взлета: его мочить в сортире было безупречно стилистически и при этом понятно широкой публике, а именно такой — красивый и доходчивый — слог требуется настоящему оратору, как учил еще Аристотель. Тем не менее навряд ли В. В. Путин станет субъектом речевого влияния хотя бы в той мере, в какой им был Б. Н. Ельцин: его мочить и в морду немедленно привлекли общее внимание и были осмеяны, то есть не могут теперь сделаться предметом подражания, да и вернувшийся в Кремль (уже, разумеется, без эллипсиса) Ястржембский жаргонных словечек не использует, что само по себе достаточно показательно. Правда, военные стали свободнее употреблять свой собственный жаргон, где есть слова специфические (как пресловутая зеленка), а есть и вполне блатные (как отморозок), но это не столько подражание новому президенту, сколько закономерное следствие его избрания, сообщившего всему военному — включая жаргон — дополнительный престиж. Несомненно, появление нового «боярского» языка возможно, однако не раньше, чем появятся новые «бояре», не идентичные или не полностью идентичные высшим чинам спецслужб, — но это зависит не от социолингвистических закономерностей, а от эволюции кремлевской власти.

Поэтика жаргона

В предшествующем очерке показано, что жаргон как способ самоидентификации группы представляет собой совокупность слов и словосочетаний, расширяющих речевой репертуар группы, не затрагивая структурных аспектов языка, носителем которого является микросоциум. Жаргон реализуется почти исключительно на лексическом уровне, предпочтительно описывая наиболее значимые для микросоциума ситуации; объем и характер специфического лексикона варьируются очень значительно. От этого общего определения легко перейти к некоторым более частным, хотя и релятивным. Например, офенский язык отличался богатством и претензией на герметичность, но богатство лексикона — понятие относительное, а герметичность никогда не бывает полной или хотя бы достаточной. Куда более важным представляется тот факт, что это обобщенное определение подходит не только любому жаргону, но очевидным образом служит обобщенным определением любой иерархически высокой лексики, одним из видов которой оказывается, таким образом, и жаргон.

Едва ли не самые показательные образцы высокой лексики — приведенные у Гомера слова из «языка богов», а так как именно они послужили толчком к исследованиям в этой области, в интересах анализа будет полезно обратиться к названному материалу и некоторым его интерпретациям. В «Илиаде» слова из «языка богов» фигурируют четырежды, всякий раз рядом с синонимом из языка людей: сторукий Эгеон у богов именуется Бриарей(I, 403), холм Батиея близ Трои — могила Мирины (II, 813), птица киминда — халкида (XIV, 291), бог реки Скамандра, ей соименный, — Ксанф (XX, 74). В «Одиссее» только два слова из «языка богов», оба без синонимов: целебный корень моли (X, 305) и утесы Симплегады(ХII, 61) — здесь отсутствие людских имен легко объяснить тем, что целебный корень находится в исключительном владении богов, а утесы — в заповедной части моря, так что оба объекта людям неведомы, а потому никак у них и не называются.

Самым приметным признаком «языка богов», очевидно, следует признать описательность: хотя и обладают достаточно ясной внутренней формой и в принципе могут быть переведены соответственно как «бурный» (или «буян») и «тернище», это нельзя признать определяющим качеством конвенционального по преимуществу людского языка, между тем как переводится «многовздыматель», — «медная», — «русый» или «золотистый», а описательность сочетания еще более очевидна, хотя малодостоверную информацию о самой Мирине можно получить лишь от позднего схолиаста Евстафия, объясняющего в примечании к соответствующему стиху «Илиады», что Мирина — амазонка, погибшая у стен Трои поколением раньше ахейского похода. В «Одиссее» явно описательное название утесов ( — «сшибающиеся») соседствует с единственным отступлением от принципа описательности: не только не переводится, но даже толком и не этимологизируется, хотя гипотетически может ассоциироваться с разрешающим избавлением от колдовской порчи через сближение со словами вроде (слабеть) или (обжаривание) — последнее с памятью о не только и не столько гигиенической, сколько прежде всего сакральной функции термической обработки пиши.

Поделиться с друзьями: