Род человеческий. Солидарность с нечеловеческим народом
Шрифт:
И не дай бог я назову их «мы» из вежливой академичности. Что я делаю, говоря так, будто мы все принадлежим друг другу, независимо от культурных различий? Что я делаю, распространяя эту принадлежность на нелюдей, как какой-то хиппи, который никогда не слышал, что таким образом он апроприирует Другого? Как один респондент съехидничал несколько лет назад: «Кто такие „мы“ в прозе Мортона?»
Если грамматика противостоит языковому выражению экологических сущностей на таком базовом уровне, на что здесь можно надеяться?
Я не могу назвать экологическое подлежащее, но это именно то, что от меня требуется. Я не могу назвать его, потому что язык и, в частности, грамматика – это застывшие человеческие мысли: мысли, например, о людях и нелюдях. Я не могу сказать «оно», в отличие от «он» или «она», как я только что пояснял. Я не могу сказать «мы». Я не могу сказать «они».
Конечно, в некотором смысле я могу говорить о формах жизни, если я проигнорирую самый интересный вопрос, а именно: как мне сосуществовать с ними? До какой степени? Каким способом или способами? Например, я могу заниматься биологией. Но если я биолог, я основываю свои исследования на существующих допущениях относительно того, что считается живым. И имплицитно, в качестве возможного условия для науки как таковой, я говорю в ключе «оно» и «они», а не в ключе «мы». Итак, я не устранил проблему.
Прямо сейчас, в моей академической области мне нельзя любить песню «Мы все земные обитатели», ту, что поют Маппеты, не говоря уже о том, чтобы исполнять ее как гимн биосфере. Я должен осудить ее как глубоко белую и западную и как апроприирующую коренные культуры и безрассудно игнорирующую расовые и гендерные различия. Я пытаюсь сделать академическое поле безопасным пространством, в котором можно любить песню «Мы все земные обитатели». Это сводится к тому, чтобы серьезно задуматься о том, кто же такие «мы».
По иронии судьбы те представители гуманитарных и социальных наук, которые впервые заговорили об экологии, на самом деле испытывали глубокую неприязнь к теории. Они ухватились за экологические темы, чтобы перепрыгнуть через то, что им не нравилось в современной академии и что было тем, что всегда нравилось мне самому и чему я люблю учить других: изучение того, как конструируются тексты и другие культурные объекты, какое огромное влияние раса, пол и класс оказывают на их конструирование и пр. Они писали так, будто разговоры о лягушках – это способ избежать разговоров о гендере. Но у лягушек тоже есть гендер и сексуальность. У лягушек есть и конструкции: они смотрят на мир определенным образом, их геном экспрессируется («целенаправленно», «творчески» или нет) за пределы их тел. Странным образом, первые экокритики в то время сами говорили о нелюдях в ключе «оно»! Проводя четкое разграничение между искусственным и естественным, они продолжали оставаться внутри пространства антропоцентрической мысли. Человеческие существа изобретательны, нечеловеческие существа стихийны. Человеческие существа – люди; нечеловеческие же во всех отношениях и с любой точки зрения – машины. Экокритики ненавидели меня за то, что я это говорил.
Я не играю в мяч ни с одним из этих разделов музыкального магазина популярных интеллектуальных мнений. Я не собираюсь перепрыгивать через теорию. Я не собираюсь держать свою ловушку закрытой для кораллов. Я снова стану демоном и буду настаивать на том, что марксизм может распространяться на нелюдей – должен распространяться на нелюдей.
Экономика – это то, как формы жизни организуют свое удовольствие. Вот почему экологию раньше называли экономикой природы [6] . Когда вы думаете об этом таким образом, из экономической дисциплины оказываются исключенными нечеловеческие существа – способы того, как мы и они организуем удовольствие в отношении друг друга. Если мы хотим организовать коммунистическое удовольствие, нам придется включить нечеловеческих существ.
6
Этот термин был введен Эрнстом Геккелем в 1866 году.
В капиталистической экономической теории дела со включением нелюдей обстоят еще хуже. Все, что, как считается, находится за пределами человеческого социального пространства, будь то живое или неживое (реки или панды), считается просто «внешним фактором». И их невозможно включить, не воспроизводя при этом оппозицию внутреннее-внешнее, несостоятельную в эпоху экологического сознания, в которой такие категории, как «вовне» (away), испарились. Ты не выкидываешь фантик от конфет куда-то, ты бросаешь его на Эверест. Капиталистическая экономическая теория – это антропоцентрический дискурс, который не способен учесть как раз то, что необходимо для экологической мысли и политики: нечеловеческие существа и непривычные временные масштабы [7] .
7
Eric Posner and David Weisbach, “Public Policy over Massive Time Scales” (lecture), The History and Politics of the Anthropocene, University of Chicago, May 17–18, 2013.
Марксизм здесь не исключение. В то же время я намерен показать, что в своих теориях отчуждения и потребительной стоимости марксизм предлагает больше возможностей для включения нелюдей, чем капиталистическая теория. Такие понятия не настолько критично зависят от трудовой теории стоимости, связанной с представлениями о собственности, которые не работают на тех уровнях, где люди – лишь одна из форм жизни среди многих, чье удовольствие не менее значимо.
Но на практике марксизм не включал нелюдей. Рассмотрим следующее предложение, которое указывает на приверженность Маркса антиэкологической идее «вовне»: «Уголь, сжигаемый под котлом, исчезает, не оставляя следов; то же самое происходит и с маслом, которым смазаны оси колес» [8] . А коммунистические решения экологических проблем до сих пор сильно напоминали капиталистические: внесите больше удобрений в почву, станьте более эффективными… Это то, о чем говорил реакционный экокритицизм в начале 1990-х годов: Советы и капиталисты одинаково плохи, а зеленые – это ни левые, ни правые. Поэтому я понимаю, почему подобные предложения в этой книге могут сбивать с толку.
8
Karl Marx, Capital, vol. 1, trans. Ben Fowkes (Harmondsworth: Penguin, 1990), 1.311; Карл Маркс, “Капитал. Критика политической экономии”, в: Карл Маркс и Фридрих Энгельс, Сочинения. Т. 23 (Москва: Государственное издательство политической литературы, 1960), 214.
Поскольку капитализм основывается на апроприации того, что так удобно называется «внешними факторами» (земли коренных народов, женские тела, нечеловеческие существа), коммунизм должен принять решение не апроприировать и не экстернализировать такие существа. Это кажется довольно просто [9] . К сожалению, включение нелюдей в марксистскую мысль будет сбивать с толку, и на то есть веская причина.
Можно по-разному смотреть на отношение Маркса к экологическим проблемам. Наиболее распространенным является теологический подход в духе Гегеля: у Маркса уже все было, и он предвосхитил все, что мы теперь можем сказать об экологии. Другой подход снисходительно распространяет марксизм на нелюдей: марксизм несовершенен, потому что он не включает их, но мы можем впустить по крайней мере некоторых из них, в зависимости от требований, предъявляемых на входе.
9
Jason W. Moore, Capitalism in the Web of Life (London and New York: Verso, 2015).
«Род человеческий» начинается с честного признания: Маркс – антропоцентричный философ. Но неотъемлемая ли это часть его мысли? В «Роде человеческом» будет утверждаться, что это баг, а не фича. Что произойдет, когда мы устраним баг?
В области теории у новых левых этот баг значительно усугубился. Окружающая среда не совсем то же самое, что раса или пол, потому что эти области «сильно корреляционистские» и, следовательно, бесконечно антропоцентричные. Корреляционизм был частью западного философского консенсуса со времен Канта. Так работают и естественные, и гуманитарные науки, поэтому заигрывать с ним или отвергать его – значит иметь дело с некоторыми очень глубоко укоренившимися ограничениями того, что считается мышлением и истиной. Тем не менее это делается, само действие чего может быть симптомом зарождающегося планетарного осознания за пределами осознания глобального капитализма. Движение спекулятивного реализма, доминирующее с середины 2000-х годов, может быть симптоматичным.
Корреляционизм означает, что есть вещи в себе (как сказал бы Кант), но они не «реализуются» до тех пор, пока они не коррелированы коррелятором, точно так же как дирижер может «реализовать» музыкальное произведение, дирижируя оркестром. Корреляту требуется коррелятор, чтобы сделать его реальным: конечно, вещи существуют в некотором недосягаемом смысле, но они не являются строго реальными, пока до них не доберется коррелятор. Для Канта коррелятор – это то, что он называет трансцендентальным субъектом. Этот субъект, как правило, невидимо парит над головами только одной сущности в действительно существующем мире – человека.
Есть вещи и есть данные о вещах. Капли дождя мокрые, брызгающие и сферические, но эти данные не являются действительной дождевой каплей – это то, как вы получаете доступ к дождевой капле, когда она падает на вашу человеческую голову [10] . Если вы хорошенько об этом подумаете, то идея, что есть коррелятор и коррелят и глубокий, трансцендентальный разрыв между ними (на него невозможно указать), вызывает тревогу. Это значит, в своей самой утрированной формулировке – которую Кант дает, но сам игнорирует, – что вещи именно таковы, какими они являются (они всегда совпадают со своими данными), но никогда не таковы, какими они кажутся (они никогда не совпадают со своими данными). Это – вопиющее противоречие, а противоречия недопустимы в традиционной западной философии.
10
Immanuel Kant, Critique of Pure Reason, trans. Paul Guyer and Allen W. Wood (Cambridge and New York: Cambridge University Press, 1998), 169; Иммануил Кант, “Критика чистого разума”, в: Иммануил Кант, Собрание сочинений в восьми томах, Т. 3 (Москва: Чоро, 1994), 81.