Род человеческий. Солидарность с нечеловеческим народом
Шрифт:
Кант воспринял юмовский саботаж стандартной западной метафизической идеи, что причину и следствие легко определить с помощью механических действий, совершаемых за явлениями некоторым надежным способом. Согласно этому, причина и следствие являются статистическими; нельзя с невозмутимым видом сказать, что один бильярдный шар всегда будет ударять по другому и «быть причиной» его движения. Кант приводит этому разумное объяснение: причина и следствие относятся к области данных, явлений, а не выступают частью вещи в себе; это феномены, которые мы интуитивно понимаем о вещи, основываясь на априорном суждении. Если вы считаете это возмутительным или странным, помните, что это просто логика современной науки. Вот почему ученые, занимающиеся вопросами глобального потепления, вынуждены говорить о степени вероятности того, что люди стали его причиной. Это позволяет нам изучать вещи с большой точностью, не мешая метафизическому багажу. Но это означает также и то, что наука никогда не может напрямую говорить о реальности, только о данных.
Кант высвободил такую картину мира, в которой вещи обладают глубоко двусмысленным качеством. Так, мы можем теперь допустить, что некоторые вещи могут быть противоречивыми и истинными, и поэтому допустить, что вещи такие, какие они есть, но никогда не такие, какими они являются. Или мы можем попытаться избавиться от противоречия. Кант сам решает эту проблему, ограничивая доступ мышления к данным – или, по крайней мере, постулируя мышление как высший режим доступа – и ограничивая мышление математизирующим разумом (относительно протяженного времени и пространства), который находится внутри трансцендентального (человеческого) субъекта. Капли дождя сами по себе не очень странные: существует разрыв, но не в дождевой капле (несмотря на то, что действительно говорит об этом Кант, рассуждая о них); разрыв заключается в разнице между (человеческим) субъектом и всем остальным.
Но даже этот «слабый корреляционистский» разрыв был невыносим для Гегеля. Для Гегеля различие между тем, что вещь есть, и тем, как она является, присуще субъекту, который в самом широком смысле для него – Дух, тот волшебный слинки, который может подниматься по ступенькам вплоть до вершины, где обитает прусское государство. Вещь в себе полностью исключена и считается лишь артефактом сильного корреляционистского пространства мысли. Абракадабра! Проблемы нет, потому что теперь субъект – это главный решатель в вопросах того, что будет считаться реальным! Разрыв нельзя сократить; в определенные моменты исторического развития мысли может показаться, что разрыв существует, но не навсегда. Это сильный корреляционизм. Философы предложили множество сущностей для такого решателя. Для Гегеля это Дух, необходимое историческое развертывание его самопознания. Для Хайдеггера это Dasein, который он иррационально ограничивает людьми, и еще более иррационально (даже для него самого), прежде всего немцами. Для Фуко это власть-знание, которая делает вещи реальными.
Корреляционизм похож на микшерный пульт в студии звукозаписи. У него есть два ползунка: коррелятор и коррелят. Сильный корреляционизм сдвигает ползунок коррелятора до предела вверх, а ползунок коррелята – до предела вниз. Таким образом, из сильного корреляционизма возникает культуралистская идея, что культура (или дискурс, или идеология, или…) делает вещи реальными. Сходство между всеми «решателями» заключается в том, что все они люди – главная ошибка со стороны Хайдеггера, поскольку именно Dasein создает категорию «человек» как таковую, а не наоборот. В случае Хайдеггера можно легко увидеть движение по кругу. Сильный корреляционизм антропоцентричен: любая попытка включить нелюдей заранее отклоняется. Коррелятор обладает всей властью. Коррелят сводится к пустому экрану. Действительно ли пустой экран лучше безликого сгустка чистой протяженности, того, какими вещи были в соответствии со стандартной докантианской, аристотелевской онтологией? По крайней мере, безликим сгусткам не нужно ждать, пока решатель проецирует на них какой-нибудь фильм, чтобы понять, кто они и как им нужно себя вести.
Чувствительный к культурным различиям, сильный корреляционист позволяет другим людям включать нелюдей, но это значит также и то, что эти другие люди не слишком приемлемы для них. Эта динамика повлияла на левое мышление, потому что сильный корреляционизм закрепился в нем не только из-за очевидной гегелевской жилы в Марксе, но и из-за сильной корреляционистской преемственности «теории». Например, Фуко учился у Лакана, который был и хайдеггерианцем, и гегельянцем. Аргументы за включение расы и гендера наряду с классом были выдвинуты исходя из сильной корреляционистской платформы: раса и гендер являются культурно конструируемыми, поэтому переосмысление культуры – или реструктуризация культуры, зависящая от переформатирования экономической структуры или базиса, – требует реконфигурации расы и гендера. Рассуждения о вещах, не совпадающих с коррелирующими им явлениями, могут отдавать эссенциализмом. Корреляты, рассматриваемые как «природа», никогда не считаются частью микса, потому что они существуют только благодаря (человеческому) коррелятору. Эти корреляты включают и самих людей, которые считаются биологическими объектами или «видами», а также нелюдей. Следовательно, первый шаг по включению нелюдей в политическое, психическое и философское пространство должен состоять в полной деконструкции понятия «природа». Это звучит неожиданно только из-за антропоцентризма нашего мышления. Антитеоретическая мещанская экокритика и «клевые ребята», выступающие за теорию, – на самом деле аспекты одного и того же синдрома. Либо ничего не конструируемо социально, либо все, и в обоих случаях «социально» означает «людьми».
Я предпочитаю быть в одной лодке с клевыми ребятами. Нельзя просто перенестись во времена философствования до Юма, когда, если бы вы были доктором Джонсоном, вам достаточно было пнуть камень, чтобы опровергнуть какой-либо аргумент, будто тем, кто считает, что вещи могут не просто наивно существовать, нужно только дать хороший подзатыльник. Проблема в том, что сдвиг ползунка коррелята вверх, когда Гегель сдвинул его на полную вниз, высмеивается как эссенциализм. Это может быть способом рационализации страха, что такой шаг на самом деле был бы не регрессивным, а просто не гегельянским, возвращая философствование не ко временам до Юма, а сразу после него, к Канту. Вместо того чтобы впадать в панику и пытаться заделать разрыв между человеком и миром, мы могли бы пойти другим путем и позволить этому разрыву существовать, что в конечном итоге означает, что нам нужно сорвать кантовский предохранитель и высвободить взрывной потенциал его идеи. В свою очередь, это приведет к тому, что мы снимем антропоцентрический копирайт на разрыв и позволим всему во вселенной иметь его, что подразумевает отказ от идеи, что (человеческая) мысль представляет собой высший режим доступа, и признание того, что вычесывание, вылизывание или облучение – это столь же действенные (или недейственные) режимы доступа, что и мышление.
Адорно утверждает, что истинный прогресс выглядит как регресс [11] . Выход за пределы заколдованного круга решателя кажется абсурдным или опасным, дурным эссенциализмом, целым стилем, а не просто набором идей. Тот, кто решился бы на это, – это не тот, кем вы хотели бы быть, если вы изучали теорию, – какой-то хиппи. Конечно, в действительности раса, пол и окружающая среда глубоко переплетены, как признает сильный «новый левый» корреляционист, когда возникает тактическая необходимость говорить об окружающей среде, как, например, о дискурсивно (в смысле Фуко) производимой черте социального пространства. Но он не замечает слона в комнате – буквального слона в комнате. Социальное пространство всегда уже сконструировано как человеческое – единственная сконструированная вещь, в которую нельзя вмешиваться, это уровень, на котором мы начинаем сдвигать вверх ползунок коррелята.
11
Theodor Adorno, “Progress,” The Philosophical Forum 15:1–2 (Fall – Winter 1983–1984), 55–70.
Говоря о хиппи, деструктуризация западной философии с целью эффективного включения в нее нелюдей начинает выглядеть изнутри культурализма как апроприация незападных культур и, в частности, культур коренных народов. Невозможность перехода из домена одного решателя в домен другого обусловлена тем, что они представляют собой абсолютно разные реальности; ползунок коррелята был сдвинут вниз до такого предела, где корреляты – лишь пустые экраны, поэтому переход из домена одного решателя в домен другого означает нарушение основных правил приличия. Несмотря на то что некоторые западные философы допускают влияние незападной мысли на себя и несмотря на то что это частично обезвреживает бомбу и делает мир более безопасным, для кого-то это выглядит непростительным, неуклюжим, хиппи-подобным способом нарядиться коренным американцем. Если бы я был Оскаром Уайльдом, этим восхитительным эстетом и парадоксальным социалистом, я мог бы остроумно заметить, что, с точки зрения культуралиста, очень плохо переходить в чужую культуру без разрешения, особенно будучи так безвкусно одетым.
Эта критика бьет мимо цели, потому что основывается на идее несоизмеримости культур. Эта идея проистекает из сильного корреляционизма (Гегель). Сильный корреляционизм приравнивается к империализму: культурные различия могут использоваться, например, для оправдания навязывания слоя чужой бюрократической власти поверх существующей коренной культуры. Критика перехода и доводов в пользу соизмеримости является признаком того самого империализма, от которого пытаются спасти мышление, отступая при этом от ортодоксии сильного корреляционизма. Парадоксально, не так ли?
Один из подходов, которого я придерживаюсь, это подход объектно-ориентированной онтологии, или ООО. Я уже описал его основной шаг, который состоит в снятии антропоцентрического копирайта на то, кто или что становится коррелятором, вместо регресса к докантианскому эссенциализму. ООО критикуют как раз в том ключе, что она апроприирует коренные культуры, когда говорит о нелюдях как об «агентах» или «живых». Как будто белая западная мысль должна оставаться белой, западной и патриархальной для того, чтобы служить легко обнаруживаемой целью. В остатке – ироничная ситуация, когда изменения невозможны, потому что в этой линии преемственности будто нельзя говорить иначе. Гегельянство, структурирующее как империалистическую, так и антиимпериалистическую области мысли, похоже на высокочувствительный лазерный датчик движения, при попадании под который срабатывает громкий сигнал тревоги, из-за чего невозможно услышать свою мысль. На входе в здание гуманитарных наук вам стоит сжечь одежду хиппи, которую вы носили на улице, и надеть черный костюм рабочего сцены, который видит насквозь наивность игры актеров, – иначе вас примут за сумасшедшего и, таким образом, вы не сможете быть замеченным или услышанным.
Но позволять другим существовать в каком-то определенном смысле, разделяя их способы постижения вещей, или, по крайней мере, признавать их – и есть солидарность. Для солидарности нужно иметь что-то общее. Но иметь что-то общее – это именно то, что культурализм считает эссенциализмом и, следовательно, реакционным примитивизмом. Как достичь ее – солидарности – отсюда – из сильного корреляционизма, господствующего над марксистской, антиимпериалистической и империалистической областями мысли? Возможно, иметь что-то общее – это сомнительная, опасная концепция? Возможно, мы способны переосмыслить солидарность так, чтобы не иметь чего-то общего? Это распространенный подход внутри сильного корреляционизма. Или, может быть, – и это подход «Рода человеческого» – мы могли бы переосмыслить значение фразы «иметь общее». Я выбрал «Род человеческий» в качестве названия книги как намеренную провокацию для тех теоретиков, которые считают, что идея «иметь общее» еще менее допустима, чем идея портить воздух в церкви.