Родимая сторонка
Шрифт:
Теряясь в березовых перелесках, убегала вдаль от станции почерневшая изъезженная дорога. И там, за сугробами и перелесками, в синем морозном тумане увидел Яков Бесов с горькой радостью белые маленькие крыши Курьевки.
Одним духом добежал бы сейчас туда Яков, хоть и знал, что никто в Курьевке не обрадуется ему и никто не ждет его там: еще в прошлом году увезли в сумасшедший дом жену Степаниду, забыв про отца, давно жили в городе обе дочери, а брата Кузьму тоже выселили, поди, из деревни со всей семьей куда-нибудь в Сибирь. Да если и дома он пока, мало от него отрады. Не любил Яков брата с давних пор, с того самого дня, как выделился тот из отчего гнезда, забрав обманом половину имущества.
Нет, не к родным, не к друзьям рвался Яков Бесов в Курьевку: узнать хотелось, своими глазами увидеть, как рушится в Курьевке ненавистный колхоз — богомерзкое дело Ваньки Синицына. Да деньги перепрятать бы, что остались в доме! Хоть и хорошо лежат, а еще подальше бы их надо от людского глаза! Храни бог, не нашел бы кто.
Яков перекрестился, закрыв глаза и жарко шепча про себя: «Сокрушил-таки смутьяна Ваньку Синицына господь, внял мольбам людским! И не ведает никто даже, чью руку поднял тогда всевышний на этого антихриста. Упокой, господи, грешную душу его все-таки! Мается она сама, и меня тревожит часто, не дает сердцу покоя…»
И как перед судом людским, оправдываясь и помыслы свои тая, стал в который уж раз вспоминать Яков и рассказывать себе со страхом:
«Позапрошлым летом было. В самый сенокос. Зашел он, Яков, в день Тихвинской божьей матери к Тимофею Зорину утречком по житейским делам. Не про худое говорили, про жизнь свою горемычную. И тут явился Ванька Синицын, колхоза председатель. Слово за слово, заспорил с ним, с Яковом, на ссору вызывая. И в ссоре той лютой пригрозил: «Будет тебе скоро конец, мироеду, попил нашей кровушки, хватит!» И запретил ему, Якову, даже на люди выходить, дабы от колхоза не мог их Яков отговаривать. Потом из избы чужой выгнал, насильник. В тот час не допустил господь Якова усмирить на месте насильника ненавистного, утишил на время злобу. Но воспалил гневом и сам навел на врага.
Раз в сумерки полем овсяным шел он, Яков, из леса домой. Безлюдье кругом было и благодать господня. Но горело у него сердце от обид и горестей.
В тот час повстречался ему Синицын. От деревни по дороге идет. В чистой белой рубахе, после баньки, видно, к судьбе уготовился. Руки за спину заложил, на хлеб колхозный, без благословения сеянный, любуется.
Как прошел мимо, даже не поглядев в гордыне на Якова и не сказав ни слова, вынул он, Яков, с молитвой на устах топорик из-за кушака и тем топориком слугу дьявола ударил в затылок.
Не только оглянуться, а и подумать не успел ворог ничего. Легкую смерть ему господь ниспослал. Но как увидел он, Яков, мертвое тело в черной крови на песке, нагнал господь на него страх. Не лишил, однако же, милостивец, разума, а внушил сначала топорик в канавку под мостик упрятать. И опять же его, Якова, вразумил обежать поле кругом и войти в деревню с другого конца, чтобы к трупу подойти и восплакать слезно над ним вместе с народом. Тем и спас от подозрения людского. Как ни крутили потом его, Якова, в тюрьме, а ничего доказать не могли. Безмерна бывает мудрость господня в борьбе со слугами антихриста!..»
На перроне толкались в ожидании поезда мужики с пилами. Собрались, видно, от колхоза на лесозаготовки. Яков угрюмо глядел на них из окна, завидуя, что им можно ехать куда вздумается, а вот он сидит здесь, за решеткой, и не знает, далеко ли его везут и зачем.
Мужики поработают до весны в лесу и вернутся к своим женам, с теплом начнут пахать и сеять, потом уедут на пожни, а тут и рожь подоспеет, да так до самого успенья и оглянуться некогда будет.
А вот ему, Якову, доведется ли теперь ходить за своим плугом по своей земле, косить свое сено и убирать свой хлеб?!
К успенью опустеют поля, а хлеб будет весь в закромах. Надев новые рубахи и пиджаки, мужики пойдут друг к дружке в гости пить пиво, похватают во хмелю друг дружку за бороды, пошумят, а к вечеру, помирившись, начнут бродить в обнимку по улице с песнями, пока бабы не растащат всех по домам.
А ему, Якову, доведется ли теперь пить свое пиво, принимать гостей и ходить в гости? Нет у него теперь ни семьи, ни родни, ни дома!
Высокий мужик в рваной заячьей шапке и новых чунях, с черным чайником в руке перешел линию и остановился неподалеку, напротив вагона. За кушаком у мужика торчал топор, а под мышкой держал он пилу, обмотанную тряпицей. Выплеснув из чайника остатки кипятку, мужик снял котомку и стал убирать в нее чайник.
Яков обрадованно вздрогнул, узнав Ефима Кузина. Был Ефимка смирный и работящий мужик, угрюмый и молчаливый, за что и прозвали его в Курьевке Глиной. Дома он бывал мало, ходил все больше по людям то печи класть, то тес пилить, то канавы копать. Да и что без лошади мужику дома делать! Землю Ефимке пахали за отработку кое-как, жал и молотил он не вовремя, потому и не выходил из лаптей, а семья сидела без хлеба. Давал ему Яков каждую весну либо ржи, либо картошки мешок за отработку, не отказывал. Жалел. Должен помнить он его, Якова, доброту.
Дождавшись, когда Ефимка собрался идти, Яков повис на железных прутьях и тихо окликнул его:
— Ефим Кондратьич!
Тот поднял голову и сразу увидел и узнал Якова. Хлопая ресницами, чужим голосом отозвался глухо:
— Здорово, сосед!
И оглянулся по сторонам.
— Скажи там землякам-то, что далеко еду, — быстро заговорил Яков. — Не увидимся, может. Дом-то у меня целый?
— Чего ему деется! — хмуро ответил Ефимка. — Как есть, стоит заколоченный.
За окном, покачиваясь, проплыл острый конец штыка.
— Проходи. Нельзя разговаривать!
— Да мне что ж… — равнодушно ответил конвойному Ефимка, надевая варежки и не глядя на Якова.
— До свиданьица.
— Скажи там, Ефим Кондратьич, еще землякам-то, — горячо и торопливо заговорил опять Яков, — пропал, мол, Яков из-за людской злобы да зависти понапрасну. Бог им судья. Я ли добра им не делал!
Ефимка вытер усы варежкой и горько усмехнулся.
— А жеребеночка-то моего помнишь, Яков Матвеич? За четыре меры картошки отнял ты его у меня. Я у тебя в ногах тогда валялся, просил: повремени, соседко! У кого отымаешь?! А ты? Сейчас бы лошадь добрая была у меня.
— Что уж старое вспоминать! — заплакал вдруг Яков. — Еду, вот, незнамо куда…
Ефимка глухо кашлянул.
— Куда правишь, туда и едешь.
И впервые взглянул прямо и жестко Якову в глаза.
— По справедливости сказать, Яков Матвеич: худая трава — с поля вон!
— Эвон ты как! — жалостно укорил его Яков. — А какой праведный да смиренный мужик был раньше! Ожесточили тебя злые люди.
— А ты меня тогда как? — взвыл от обиды Ефимка.
— Родимый, в беде друг дружку жалеть надо, — опять горячо и тихо заговорил Яков. — А мы не жалеем. Из-за этого пропадаем все.