Родимая сторонка
Шрифт:
Старик надел шапку, зорко глянул на него из-под толстых бровей и полез молча в санки.
Щелкая копытами, Найда понесла опять во весь дух.
— Не Ивана ли Михайловича сынок? — поднял старик белую квадратную бороду.
— Его. А ты чей, дед? Всех тут знаю, но тебя не видывал что-то…
Старик оперся бородой о грудь, долго прокашливался.
— Ты еще мальчонкой был, Роман Иванович, как раскулачивали меня и увезли отсюдова, Кузьму-то Бесова, небось, помнишь?
— Как не помнить! — вздрогнул Роман Иванович. — Да теперь и признаю…
Отвернулся и сказал обломившимся голосом:
— И тебя, и брата твоего Якова Матвеевича вовек я не забуду!
Старик завозился смятенно сзади, словно выскочить хотел из санок.
— С братом ты меня рядом не ставь, Роман Иванович, не причастен я к убийству отца твоего. Кабы виноват я был, не приехал бы сюда. А я вот, видишь, умирать себя везу на родимую-то сторонку. Не боюсь показаться землякам своим. В чем вина моя была, того от Советской власти не скрывал я. А за Ивана Михайловича один Яков, брат мой, в ответе…
И заглянул сбоку в почужевшее сразу лицо Романа Ивановича с надеждой и страхом.
— Веришь ты мне, ай нет?
Роман Иванович вскинул на него застывшие в тоске и гневе глаза.
— Могу ли верить я тебе, Кузьма Матвеич, с первого слова?
— Ну, бог тебе судья! — кротко вздохнул старик.
— Поди, слышал про Якова? — покосился на него через плечо Роман Иванович. — Топорик-то его, которым он батьку моего зарубил, в канаве нашли, под мостиком, в Долгом поле. Годов через пять. А сам он, Яков, из заключения убежал да здесь, в Курьевке, и удавился в бывшем своем доме…
— Дошли до меня о том слухи, что казнил он сам себя! — сказал и торопливо нахлобучил на лоб шапку старик.
Молчали долго, пока в деревню не въехали.
— Как дальше жить думаешь? — придержал Найду Роман Иванович.
— Уж и не знаю как! Зайду вот к зятю с дочкой на первых порах. Обогреться-то, поди, пустят. А там видно будет…
Роман Иванович сердито сказал, не оглядываясь:
— В колхоз вступать надо. И дело тебе по силам найдут, и без призора не оставят…
— Кабы приняли, чего же лучше-то?! Я ведь и там, в высылке, последнее время колхозником был. Справку имею.
— Почему же не принять? Примут.
Щурясь на сизые кособокие избы, старик раздумывал вслух:
— Не шибко богато живут земляки, гляжу я. Домов новых не строят давно…
— Давно, — согласился Роман Иванович хмуро и обидчиво.
— А мы там, в выселке-то, и в колхозе хорошо жили! — выпрямился старик, хвастливо расправляя плечи. — Хошь и кулаки были, а работать умеем. Такие хоромы себе отгрохали — поглядеть любо! Да ведь и было на что строить: по сто двадцать пудов пшеницы снимали с гектара, да от скота доход имели, да от лесопилки, ну и свой доходишко был, конечно…
Вызывающе погордился, крутя белый ус:
— До войны годов пять бригадиром я состоял, сам кулаков в советскую веру переводил. Благодарность имел за труды и успехи. Оно и верно: на отличку у меня работали все!
Закрывая варежкой невольную улыбку, Роман Иванович поинтересовался:
— Как же ты их… в советскую веру переводил?
— Да ведь кого как: умных — лаской, дураков — таской! Ослушаться меня али обмануть невозможно было: кулаков этих насквозь и видел и все повадки ихние хорошо знал. Не приведи бог, бывало, ежели кто на работу не вышел без причины, упущение какое от меня скрыл али в спекуляцию кинулся. На первый раз упреждал, на второй — бил чем попадя. Наедине, понятно. Огреешь и кричать не велишь. Это я про дураков говорю. А умных, которые жить хотели и понимали, чего от них Советская власть хочет, — не трогал. Зря не обижал никого, по делу только взыскивал. Потому и жили справно, потому и уважали меня люди…
— До войны и здесь жили справно, Кузьма Матвеич, безо всяких колотушек. На работу, бывало, сами просились!
Не слыша будто, старик досадовал, качая головой:
— Эх, кабы загодя мне, Роман Иванович, знать, куда жизнь повернется, рази ж такая судьба моя была!
— Сам ты ее выбирал, Кузьма Матвеич.
— То-то и оно. Не уганешь, где упадешь, где встанешь!
Покосившись на свой бывший дом, под крышей которого голубела сейчас магазинная вывеска, не сказал ничего, кашлянул только неопределенно. Когда проезжали мимо пустыря, где словно слепая, все еще стояла с заколоченными окнами черная избенка Синицыных, спросил участливо:
— Жива ли мать-то у тебя, Роман Иванович?
— Померла, после отца вскоре.
— Кто же вас, сирот, поднимал?
— Братьев маленьких в детский дом взяли, в Ленинград. А я пока не подрос, у Андрея Ивановича жил, у Трубникова. Поди, помнишь его? Из города прислан был в Курьевку, а после отца председателем остался.
— Как не помнить! — усмехнулся в усы старик и отвернулся. — Братья твои при деле сейчас?
— Старший на фронте погиб, а младшие выучились, выросли, на заводах работают…
— Ну и слава богу. А своя семья-то велика ли у тебя?
— Нет у меня семьи, Кузьма Матвеич. То учился я, то на фронте был, то болел от ранения долго…
— Невеселая твоя жизнь, Рома! — пожалел старик.
От этого ласкового, забытого с детства имени дрогнуло что-то, потеплело в сердце Романа Ивановича. У мостика остановил Найду, скрывая волнение, сказал сухо:
— Вон в том доме, что с красным крылечком, живет сейчас зять твой…
Старик легко вылез из санок, обеими руками снял шапку.
— Спасибо тебе, Рома!
— Неначем… дядя Кузьма.
Было совсем рано, и Настасья вышла из дому не спеша, но, как только заслышала издали голодный рев скотины, заторопилась. В коровник она прибежала уже бегом.
Вторую неделю коров кормили кое-чем. Бока у них ввалились, мослы под кожей торчали острыми копыльями, в мокрых глазах жидко светилась тоскливая мольба к людям.
Глядя, как вяло перебирают они губами гнилую пареную солому, Настасья заплакала от жалости. Взяла веревку, сходила домой за своим сеном и бросила по маленькой охапке в каждую кормушку.
— Пропадете вы, сердешные, с нашими хозяевами! — глотая слезы, проговорила она с горечью и зло обрадовалась, когда в приоткрытые ворота влез боком во двор заведующий фермой Левушкин.
— Пришел, черт толстомясый! Погляди, погляди, до чего довел скотину! Масленицу празднуешь? Третий день брагой зенки с подвозчиками заливаете, а скотина без корму мрет…
Небритое опухшее лицо Василия Игнатьевича еще больше посизело. Не двигая шеей, он вывернул на Настасью белые глаза.
— Ты полегше, а то я те научу порядку. Помни, с кем говоришь!