Родимая сторонка
Шрифт:
— Понимаю. Наказание отбывал?
— Нет, наказывать меня было не за что. Выясняли просто…
Семен кашлянул в кулак, расстегнул полушубок:
— Долгонько что-то выясняли!
— Там не торопятся, — сказал неопределенно Алексей, взглянув мельком на Семена. — Да и выяснять не у кого было…
— Присаживайтесь, гости дорогие, к чаю! — заторопился Тимофей. — Давай-ка, старуха, закусить что-нибудь.
Все отказались от чая. Покосившись на полупустую бутылку, Савел Иванович отодвинулся на конец лавки, словно ему жарко было у стола.
— Не повезло, брат, тебе! — посочувствовал он Алексею. Подвинулся опять к столу и взял стакан чаю. — История не больно красивая у тебя получилась. Ведь людям рта не заткнешь. Был в плену? Был. И куда ты денешься от этого? На всю жизнь, можно сказать, пятно. И на семью тень. Вот какие дела, брат. М-да.
Тимофей высоко вскинул голову.
— Не ладно ты говоришь, Савел Иванович. И раньше в плен солдаты попадали, да не казнили их за это. С кем беды не бывает! А мне сына своего стыдиться нечего: кабы изменником он был, не отпустили бы его, не сидел бы он тут с нами. И второй мой сын, Михаил, тоже кровь пролил за Родину, израненный весь воротился. Василий, тот на заводе оставался всю войну, сталь делал для фронта. А ты про тень толкуешь.
И встал из-за стола торжественно-грозный.
— Жили мы, Зорины, честно, и жить будем честно. И ты, Савел Иванович, тень на семью нашу не наводи!
Глухо и обидчиво Кузовлев спросил, не глядя на Боева:
— Али тебе, Савел Иванович, неизвестно, что Алексей в плен раненый попал? Про это сын мой, Василий, незадолго до гибели своей писал сюда в письме…
— Что он писал! — повернулся к нему тяжело Боев. — Писал, что Алексея убитого видел, а он вот, слава богу, живой сидит. О живом и речь я веду. Каждый должен перед Родиной ответ нести за свои проступки. А как бы вы думали?! С каждого спросится, кто у Гитлера оставался…
До сих пор молчавший Роман Иванович остудил его разом:
— В плену да в неволе, Савел Иванович, миллионы людей советских были. Так что же, по-твоему, всех изменниками их считать?
Алексей взглянул на него благодарно, вспыхнув и часто-часто замигав длинными ресницами.
— Я понимаю, — низко опустил он голову, — что всякий вправе теперь сомневаться во мне, если не знает, почему и как я в плен попал…
Смяв окурок, поднял на всех тоскующие глаза.
— Хоть и себя поставьте на мое место: ну как бы вы сами поступили? Очнулся я утром в лесу и не знаю, как тут очутился и что случилось со мной. Ощупал себя — вроде цел, нога только ноет. Встать хотел — не могу. Слабость страшенная, и в голове шумит. Понял, что контузило меня. Как поотлежался, решил хоть ползком, а к своим пробираться. Да вот беда: не помню, с какой стороны наступали! Дождался солнца, пополз на восток. Весь день полз, а к вечеру сил не стало, свалился в овражек и уснул. Не знаю, долго ли спал, но вдруг слышу: «Русс, штеет ауф!» — вставай, значит. Кругом меня немецкие автоматчики. «Хенде хох!» — руки вверх, стало быть. Ну что тут поделаешь? Ни оборониться, ни убежать. Повели меня на дорогу, а там наших пленных набралась целая колонна. Стоим. Немцы в сторонке совещаются о чем-то. Потом подошел один, сержант по-нашему, сказал что-то переднему в колонне тихонько, будто про себя. Были же и среди них хорошие люди! Сказал же он вот что: «Рус, рви документы, скоро эсэс приедут». А когда повели нас, на том месте, где наша колонна стояла, все равно что снег выпал — столько бумаги рваной осталось. Порвал и я свои документы — билет партийный, книжку офицерскую. Порвал, и окаменело в тоске сердце у меня. Вот, думаю, и все. Один остался. Нет у меня теперь ни родины, ни партии, ни семьи. А это ведь хуже расстрела, товарищи дорогие… Это понять надо…
Алексей отвернулся, сглатывая слезы и закрывая глаза рукой. Услыхав глухие рыдания матери, вздохнул, перемогаясь, и заговорил тише.
— Не буду вам рассказывать, как мы в лагерях фашистских жили. И без меня слыхали вы про это. Другое скажу: не опозорил ничем я советское звание и не в чем каяться мне. Если и виноват я, так в другом. Как стали подходить войска наши, устроили мы в лагере восстание, бараки сожгли, а тюремщиков-эсэсовцев захватили всех. И тут, каюсь, озверел я. Сам этими вот руками убивал их. Безо всякого суда. И безо всякой жалости… До войны я ни разу в драке не участвовал, не ударил человека ни разу, даже птахи никакой не погубил. А тут… Выстроил палачей наших, иду вдоль шеренги и в глаза каждому смотрю. Всех в лицо их знал. И они меня знали многие, но только сейчас поняли, что офицер я. Тянутся передо мной, а самих дрожь бьет. С ихним же пистолетом подошел к первому в шеренге. Он упитанный был, здоровый. Трясется, как студень. В затылок я ему выстрелил, он в песок носом. Помутилось вдруг все во мне, упал я, заревел. Часа два, может, в припадке колотился, еле отходили. Какую же от палачей этих муку перетерпеть мне надо было, чтобы до такой нечеловеческой ненависти к ним дойти?!
Алексей пошарил у себя за спиной, взял какую-то темную ветошь с подоконника и начал ее развертывать.
— Приданое свое хочу вам показать. У немцев заработал. Двенадцать лет его берег, чтобы сыну отдать на память. Это вот одежа моя. Четыре года носил ее, не снимая. А это наручники. Самые модные. Американской системы: чем больше их дергаешь, тем крепче они руки схватывают. Попробовать не желаете?
Но к блестящим позванивающим кольцам никто не захотел даже притронуться, и Алексей завернул их опять в черные лохмотья.
— Зачем же тебя наши-то… в лагерь? — недоверчиво сощурился Савел Иванович.
Алексей не ответил. Он хотел допить остывший чай, но не мог: зубы колотились о стекло, и рука не держала стакан.
…Уходя от Зориных последним, вслед за женой, Семен задержался у порога.
— Не верю я тебе, Алеха! Шкодливый ты человек. Перед войной ты мне нашкодил, в войну государству нашкодил и сейчас тут шкодить будешь! Я тебе вот что скажу: уезжай отсюдова, не становись поперек дороги, а то я за себя не отвечаю.
Глянул на Алексея через плечо помутневшими от гнева глазами и так хлопнул дверью, что в лампе подпрыгнул огонь.
Тихо стало в доме у Зориных после ухода гостей. Мать молчком постелила Алексею в горнице постель, отец курил на голбце цигарку за цигаркой, низко свесив седую голову.
Даже под родительской крышей почувствовал себя Алексей чужим и бесприютным. Лежа в постели, слышал он, как отец с матерью говорили о чем-то вполголоса и осторожно ходили по избе, словно в доме был тяжело больной.
«Кто и что я теперь? — глядя в темноту широко открытыми глазами, отрешенно раздумывал Алексей. — Меня считают отступником, и нет мне места среди честных людей. Но где оно и как его найти? Был я художником до войны. А сейчас? Могу ли я с народом языком искусства говорить, ежели веры мне от людей нет? А коли нет места в жизни моему искусству, для чего же мне жить? Для сына, который даже не знает меня и который поэтому не принадлежит мне? Да и что я могу дать сыну, я — отступник и предатель в глазах его? А ведь люди непременно скажут ему об этом. Параша? Она потеряна для меня давно. У ней теперь своя семья, своя судьба. И люди мы с ней разные — по жизненным интересам, по развитию, по культуре. Зачем портить ей жизнь? Вот и остается мне, стало быть… Что же мне остается? Нет, даже в плену не помышлял я о смерти! Даже под дулом автомата верил я в жизнь, в своих товарищей, в свою Родину. Пусть я наказан ею несправедливо, но отойдет у ней сердце, может, и приголубит опять. Ведь сын же я ей!»
Зарывшись лицом в мокрую подушку, Алексей забылся понемногу, всхлипывая во сне. А когда проснулся, услышал тихий говор.
Мать спрашивала отца:
— Разбудить, может, Алешеньку? Второй час уж… обедать пора.
— Пускай спит, — возразил спокойный отцовский голос. — С обедом потерпим.
— Белье чистое у него есть ли? — обеспокоенно спрашивала Параша, и от голоса ее Алексей сразу поднялся с постели. Холщовая занавеска не закрывала весь проем двери в горницу. Алексею виден был край стола, накрытый, как в праздник, старинной белой скатертью. Он догадался, что Параша сама истопила для него баню. И вздрогнул вдруг от сиплого мальчишеского голоса:
— Мам, а если дядя Семен будет еще драться, я и сам ему тресну…
— Тише ты… — сердито и испуганно перебила его Парасковья. — Не суйся, куда тебя не просят. Он те треснет…
Алексей вскочил с постели и торопливо начал одеваться. Дрожащими руками застегивая пуговицы рубахи, шагнул из горницы в избу. Худенький мальчик в ушанке и рваном пальтишке стоял у печки. Возле ног его лежала сумка с книжками. На валенках еще не растаял снег.
Серые широко открытые глаза мальчика с густыми черными ресницами уставились на Алексея с удивлением, испугом и робкой радостью. Забыв все на свете, Алексей кинулся к мальчику, схватил его в охапку, поднял к своему лицу.