Родная сторона
Шрифт:
— Снимают?
Тот безнадежно кивнул головою.
— А кого же ставят?
Хома повел усом в сторону Стойводы. Муров не подал виду, плохо это или хорошо, он только сказал так, чтобы все слышали:
— Райком не против. Сами выбирайте себе хозяина, какого хотите и какого знаете. Это ваше право и воспользуйтесь им так, как подсказывает вам совесть.
— Мы его знаем еще Степкой!
— Тем лучше.
— Голосовать, голосовать!
Густо поднялись руки: одни голосовали за бывшего Степку, другие — за Степана Яковлевича, сидевшего перед ними, а кое-кто тянул руку просто потому, что голосовали другие. Степан Яковлевич нервно сдернул очки и повлажневшими глазами взволнованно смотрел на людей, с которыми придется ломать старую Несолонь и строить новую. Это были минуты великого перелома. Он вдруг пожалел, что этого не случилось на четверть века раньше, когда он приехал сюда из шахтерской Горловки. Сколько уже было бы сделано! Ему доверяли «единогласно», и он никогда еще на свете ничем так не гордился, как этим. Как будто сразу сбросил с себя лет двадцать пять, помолодел. И уже стыдился того, каким был всего час назад, и праздновал в душе свое второе рождение. Вспомнил отца — старенького Якова Стойводу, который и до сих пор еще ходит в забой и добывает уголь. А когда поворошишь свой добрый корень, то и сам становишься лучше.
После собрания Стойвода не поехал домой — остался в Несолони.
Его шоферу Юрке не верилось, что Степан Яковлевич уже никогда не будет сидеть рядом с ним, не будет морить его голодом в своих бесконечных поездках, не будет напевать песенок, которые помогали Юрке забывать о дорожных бедствиях и настраивали его на веселый лад. Он отвернулся, чтобы скрыть слезу.
— Чего ж ты плачешь? — спросил его растроганный Степан Яковлевич. — Разве мало ты помытарствовал со мной?
— Привычка…
Степан Яковлевич сердечно простился с Юркой и тут же начал принимать колхоз. Хома Слонь намекал на обед, шутил, что «недвижимое имущество» не убежит, подождет до завтра, но Степан Яковлевич делал для себя столько открытий, что не мог ждать. Он как будто читал книгу бедности, где на каждой странице спрятано большое богатство. Разве мыслимо за целый год получить с озера всего шесть центнеров рыбы? С заливного луга, который занимает добрых полтысячи гектаров, колхоз совсем не собирает сена. В овинах, на чердаках лежит необработанный лен с нескольких урожаев.
— Как же вы выполняли план? — удивлялся Стойвода.
Хома Слонь, опустив голову, отвечал:
— План выполнили, а это сверх плана осталось.
— Да ведь это же деньги, пшеница, масло!
— Все равно на вырученные деньги банк накладывает арест. Так пусть уж лучше полежит. Старые долги заедают, Степан Яковлевич.
— И много их, старых долгов?
— Миллиончик… Бухгалтерия знает точно.
В высокой деревянной сушильне нашли кучу люпина — центнеров двести. Степан Яковлевич взял в рот бобочек, раскусил, пожевал. Здоровый, годится на семена.
Это горький люпин. Третий год лежит без пользы. Я принял от Кваши и вам сдаю в том же состоянии. Кабы сладкий, долго бы не улежал.
Степан Яковлевич достал из глубины еще один бобочек, раскусил, положил на ладонь.
— Да, Хома. Люпин горький, а хлеб от него будет сладкий. А теперь скажи, Хома, это не хмелесушильня?
— Она самая.
— А где же хмель?
— Что вы, Степан Яковлевич? Это помещик когда-то разводил хмель. С тех пор и сушилка. А мы никакого хмеля не разводим. Тут и без хмеля голова кругом идет.
Так Стойвода ходил и на каждом шагу замечал то, чего не видел двадцать пять лет. Неужели он был слеп, неужели не знал, что эта черная несолоньская бедность заводилась на богатстве и это делалось не где-нибудь, а в районе, где он столько лет председательствовал? Нет, он знал об этом. Он не раз видел эту высокую хмелесушильню и догадывался, что когда-то в Несолони разводили хмель. Он не раз охотился на озере на щуку, любовался бескрайным голубым простором, но смотрел на озеро только глазами рыбака, а не председателя района. Бельмо равнодушия было тогда на его глазах. Он не раз видел заливной луг, в пору сенокоса видел на нем людей, но ни разу не поинтересовался, для кого эти люди собирают сено. Лен спрятали от него на чердаках, — да, он не лазил тогда по чердакам — разъезжал в машине и ходил по мягким коврам. А хозяин района должен был знать все. Он чувствовал, как возвращается к нему молодость, пробуждается прежний, неведомо когда и как потерянный интерес к жизни. Да, это было пробуждение.
Приняв колхоз, Степан Яковлевич не постеснялся зайти в каждую хату, поинтересовался, как живут люди, в чем нуждаются, чего просят, как собираются жить дальше. На это он потратил немало времени — несколько первых своих дней в Несолони, зато имел о селе самое полное представление. Он напоминал людям про лен, но на эту работу никто не выходил. Тогда он разыскал Парасю и с нею еще раз пошел по хатам. Хорошо говорила с людьми Парася. Искренне, откровенно, по-своему. Степан Яковлевич только поддакивал. Но в ответ слышалось одно: «Не хотим даром работать. Пусть пропадает этот лен пропадом, чем трепать его среди зимы. Да и одежи такой нет, чтобы выстоять целый день на сквозняках. Надо было думать про лен, пока тепло было…»
Но на другой день пришло все-таки несколько молодиц. Подули на руки, постукали каблуками и разошлись. Стойвода оторопело смотрел им вслед, хотел сказать что-то очень-очень горькое, но промолчал и, сгорбившись, пошел к конюшне. Приказал запрячь самых лучших коней в выездные сани и сам сел за кучера.
Удивлялись в этот день в Замысловичах, отчего это Степан Яковлевич Стойвода пересел из машины в сани, да еще и сам правит! Не все знали, что он уже не председатель района. Бурчак тоже встретил его так, словно не знал этого. Вернее, так приязненно Бурчак никогда еще не встречал Стойводу. Пожал руку и повел в свой кабинет, который теперь напоминал настоящую лабораторию. Кроме того, что не раз уже видел Стойвода, здесь появилось немало нового. Особенно понравились Стойводе монолиты озимых хлебов. Рожь была, правда, хиленькая, а пшеница раскустилась — густая, зеленая, как рута. В другом едва-едва выбивалась из земли кукуруза.
— Хочу испробовать на бывшем Вдовьем болоте.
Стойвода протер очки, надел их снова и таинственно сказал Евгению:
— Сосед, выручай. Горит лен на чердаках. Пришли на помощь своих молодиц. Деньги буду платить ежедневно, а пшеницу и масло потом отдам.
— У меня же своя работа. Не за горами весна.
— Все знаю. Но прошу тебя — выручи, помоги стать на ноги. Как хочешь — по-соседски, по-товарищески, но помоги.
Евгений пригласил Стойводу на обед, как равный равного, и еще никогда эти двое людей так дружно, откровенно не беседовали. Стойвода всегда считал Бурчака выскочкой, а Бурчак на Стойводу смотрел так, как смотрит молодой председатель колхоза на председателя райисполкома, от которого доставалось не раз и очень редко — заслуженно. Но все это как будто куда-то кануло, и оба одновременно почувствовали, что этому уже нет возврата. Началась та добрая приязнь, от которой недалеко и до настоящей дружбы.
— Тебя в район не приглашают? — спросил Стойвода.
— Нет. Если бы и хотели, так я не хочу.
— Правильно. Не лезь туда. Потому что там… Как-нибудь я тебе расскажу, что делается с человеком, который долго ходит в начальниках. А пока что до свиданья, спасибо, — поблагодарил Стойвода за обед.
— Подождите, — уже в дверях остановил его Евгений. — Не знаете, ваш Громский и до сих пор ходит в парусиновых туфлях и в плащике?
— Не заметил, вероятно, да, — с чувством неловкости сказал Стойвода, а про себя подумал: «Нет, во мне все еще сидит районный начальник. Как это так, не заметить, в чем ходят подчиненные?»
Евгений достал из-под скамейки сапоги, снял с жердочки поношенный кожушок и, выйдя из хаты, положил все это в сани, притрусив сеном.
— Передадите Громскому. Почему это он так «тепло» одет? Случайно, не пьяница?
— Нет, не пьяница. У него мать в городе с младшими детьми, так он, наверно, весь свой заработок ей посылает.
— Вот оно что! — Евгений бросил в сани свои новые рукавицы. — Тогда передайте ему и рукавицы.
— Спасибо, Евгений, передам.
Под коваными полозьями заскрипел снег. Стойвода надел свои начальнические замшевые перчатки, но вожжи были такие холодные, что скоро он должен был снять перчатки и заменить их теплыми рукавицами Евгения. Потом так и сказал Громскому, передавая сапоги и полушубок: «А вместо рукавиц Евгения дарю тебе свои перчатки. Как раз для парня». Громский, синий от холода, щелкая зубами, побежал в коровник переодеться, потому что дело было под вечер и в контору сходились люди.