Роднички
Шрифт:
— Лодка у нас есть, — сказал он деловито. — А то бы мы еще пирогу выдолбили. Правда?..
Она согласно кивнула.
Комары, без спросу вселившиеся к ним, кружили и гудели над головой. Клонило в сон. «Спать я не буду, — сказал себе Антон. — Просто полежу с закрытыми глазами».
…Проснулся он часа через полтора. Солнце скатилось низко, и сквозь кроны сосен косо светило в шалаш. Он повернул голову. Таня спала рядом, положив обе ладони под щеку. Лицо ее во сне было по-детски безмятежно, подсохшие губы полураскрыты, за ними влажно поблескивала кромка зубов. Боясь разбудить ее, он тихо приподнялся на локте. Во сне Таня дышала спокойно и ровно.
Еще недавно рядом с девушкой, которая ему нравилась, с Бубенцовой, например, он нервничал, был во власти привычного неотвязного желания, нечистые мысли были у него в голове, и он не мог себе представить, что вот так спокойно может уснуть в шалаше рядом с красивой девушкой, и она будет доверчиво спать рядом, тогда он не мог представить себе такого, чтобы воображение его не понеслось дальше в одном навязчивом направлении. Ничего подобного не было у него в мыслях сейчас — только светлая нежность. Это светлое чувство было внове ему, оно радовало, но была в нем и какая-то тонкая грусть, причину которой он не понимал.
… Маленькая голубая стрекоза, трепеща, влетела в шалаш, села на Танину руку повыше локтя. Немного полюбовавшись ею, Антон осторожно взял стрекозу за крылышки и выпустил на волю.
Таня шевельнулась во сне, по тому, как дрогнули ее веки, он понял, что она сейчас проснется. Он бесшумно лег и прикрыл глаза. Сквозь полусомкнутые веки он видел, как Таня проснулась, сонно поморгала глазами, потом быстро поднялась, стала поправлять платье и волосы. Тогда и он зашевелился, деланно потянулся и открыл глаза.
— Эх ты, соня, — сказала ему Таня, улыбаясь.
— И долго я спал? — спросил он невинно.
— Долго, конечно. Видишь, солнце уже садится.
— А ты разве не спала?
Уловив что-то в его голосе, она посмотрела на него испытующе.
— Нет. А ты что, просыпался?
— Но если ты не спала, зачем спрашиваешь?
— Да ну тебя, — сказала она, краснея. — Домой пора. В лодке, уже на середине озера, Таня, после долгого молчания, сказала, задумчиво полоская руку в воде:
— А у меня, когда я сплю, наверное, очень глупый вид.
— Неправда, — налегая на весла, сказал Антон. — У тебя прелестный вид. Как у спящей царевны.
Таня покраснела, засмеялась и швырнула в него горсть воды.
Все эти дни в Родничках Антон чувствовал себя прекрасно, дышал полной грудью, не осталось и следа той подавленности, того мрачного недовольства собой, которые преследовали его весь этот год. Ему даже приходило в голову, а не остаться ли тут и после практики, ведь впереди почти два месяца каникул, а никаких особых планов на каникулы у него нет. Каждое утро просыпался он с мыслью о Тане, о том, что и сегодня они поедут кататься на лодке, или отправятся в лес, или просто будут сидеть на берегу озера, и он будет что-то ей рассказывать, а она, распахнув глаза, впитывать каждое его слово. Что бы Антон ни говорил ей, все ей было интересно, все она воспринимала с любопытством и глубоким вниманием, а когда он спохватывался, что для нее, может быть, это абракадабра и скучно, она горячо возражала: «Нет, нет! Мне и правда не все понятно, но очень интересно. Очень!..»
С Таней было хорошо разговаривать: он говорил, а она слушала — она умела слушать. Сидит неподвижно на корме, кулачок, под щеку, уставится на него широко открытыми глазами и слушает. Когда он увлекался, когда нападал на интересную, волнующую его тему, когда бросал весла и начинал размахивать руками, когда поминутно прикуривал погасавшую сигарету, усеивая гладь воды обгоревшими спичками, и говорил, говорил — она смотрела ему прямо в глаза, неотрывно, поглощенно, и движением губ, бровей, ресниц повторяла все его гримасы: он хмурился — и у нее сдвигались брови, он смеялся — и у нее светлело лицо. Странное он тогда испытывал чувство. Ему и приятно было, и немножечко тревожно: слишком уж доверчиво были распахнуты ее глаза, слишком забывала она себя, увлеченная его речами. Это, пожалуй, накладывало на него какую-то ответственность, а он не любил ответственности, ничем не любил стеснять себя. Впрочем, увлеченно развивая свою мысль, он тут же забывал эти мимолетные наблюдения.
А тем для разговоров или, вернее, для лекций, было много. Очень скоро он обнаружил, что, хотя она любит стихи и знает наизусть половину «Онегина», все ее представления о мире еще наивные, добросовестно школьные, что она не понимает, как можно судить о некоторых вещах иначе, чем учат в школе. Со всем пылом и апломбом второкурсника он обрушился на школьные догмы, с которыми и сам-то не так уж давно порвал. Начал он с того, что доказал ей ничтожность и бесталанность некоторых писателей, которых она уважала, и назвал взамен несколько других имен, о которых она даже и не слышала. Увлекаясь, перескакивая с одного на другое, он рассказывал ей о литературе, живописи, философии, о новейших спорах и открытиях в науке, о которых сам знал немного, но для нее и это были ошеломляющие сведения. К тому же, надо отдать ему справедливость, Антон умел об отвлеченных вещах говорить красочно, умел во всем находить актуальное. Сами имена, которые он употреблял, широко известные в университетской среде, для нее звучали таинственно-звучно: Сартр и Камю, Бергман и Феллини, Нимейер и Корбюзье, Боттичелли и Брейгель, Томас Манн и Уильям Фолкнер! Даже знакомые классики, когда он говорил о них, раскрывались ей совсем по-другому. Ей представлялось, что у классиков нет собственно человеческой жизни, а только хрестоматийные биографии, похожие одна на другую, где сказано, что они любили народ, боролись с самодержавием и иногда совершали в своем творчестве идейные ошибки. Оттого все они были как-то на одно лицо, а различались только тем, что носили кто бороды, а кто бакенбарды. Она с удивлением узнала, например, что многие из них были хорошо знакомы друг с другом, печатались в одних и тех же журналах, ходили друг к другу в гости, ссорились и мирились, а между Толстым и Тургеневым дело однажды чуть не дошло до дуэли. И сама история, само развитие литературы воспринималось теперь совсем иначе. Оказывается, что это не равномерный, поступательный процесс, в котором один классик приходит на смену другому, а процесс сложный, противоречивый, в котором все существует одновременно и в напряженнейшей борьбе, и в неожиданном согласии, в котором старое и новое оценить не так уж просто, ибо старое может еще раз пережить новое, а новое внезапно состариться. Везде был спор, напряженный и страстный диалог, была любовь друг к другу и нетерпимость, до разрыва, до пистолетов, общая боль, общие цели и разные пути, разные средства. Был спор, и вопросы, о которых спорили, звучали в названиях книг: «Кто виноват?», «Что делать?», «Когда же придет настоящий день?»
Теперь Тане казалось, что жизнь непостижимо сложна и разнообразна. Ей казалось, что чем больше читать, тем больше противоречий отыщешь в жизни, что книги разъединяют цельную картину мира. Антон же умел найти в книгах и нечто объединяющее. Он называл это диалектикой. Диалектика наглядно объясняла и примиряла противоречия. Все, что в ее понимании от чтения книг распадалось, он потом легко и уверенно складывал, ссылаясь на те же книги. Это было поразительно.
Получалось, что все, что Антон говорил ей, опиралось на диалектику. Диалектику ей тоже объясняли в школе на обществоведении, но у него была какая-то своя диалектика. У Афанасия Ивановича, школьного историка, она была простая и скучная, как теоремы из геометрии, а у Антона диалектика была ужасно сложная, хоть и гораздо интереснее. Пока что Таня лишь с трудом улавливала, что диалектика ничего не признает вечным и неизменным, а все рассматривает в движении и в развитии, что она ни о чем не говорит «да» или «нет», а говорит «да, но…» или «нет, но…», а потом все отрицает отрицанием. Когда он слишком удалялся в теорию, она напрягалась, стараясь его понять, очень уставала, но все равно ничего не улавливала. Ей больше нравилось, когда он на примерах объяснял ей диалектику, тогда в его толковании знакомые понятия преображались. Твердая устойчивая форма их (ее он называл «видимостью») начинала вдруг размываться, а за ней проступало что-то новое, странное и волнующее — это он называл «сущностью».
Когда Таня хотела что-то уяснить себе, она искала аналогию, какой-нибудь наглядный образ. В данном случае по аналогии сразу вспоминался рентгеновский кабинет отца. Гасла красная тусклая лампочка, и в непроглядной тьме за матовым стеклом аппарата человеческое тело преображалось. За этим матовым квадратным окном, как бы повисшим в абсолютной тьме, где рядом невидимо гудели и потрескивали трансформаторы и пахло озоном, за этим окном — если заглянуть — та мясистая человеческая плоть, которая по видимости казалась если не единственным, то, по крайней мере, самым главным составляющим человеческого тела, вдруг оказывалась чем-то почти нереальным, рисовалась лишь призрачным туманным абрисом, за которым проступало другое, невидимое и сокровенное: прямой столб позвоночника, сложные сопряжения костей, параллельные полуокружья ребер, дышащие туманные легкие, темный комочек сердца — все это жило и невидимо работало внутри такого простого снаружи человеческого тела.
Антон в общем и целом одобрил эту аналогию, обратив только ее внимание на то, что внутренние органы, которые с известной оговоркой можно назвать «сущностью» человеческого тела, в отличие от «видимости», не бросаются в глаза первыми и даже под рентгеновскими всепроникающими лучами предстают нам не в грубо обнаженном виде, а прячутся в загадочной туманной дымке, что вполне соответствует природе «сущности», которая избегает резких контуров, ибо она не указывает последний и единственный ответ, а только путь, который ведет к другим вопросам и другим ответам, и так практически до бесконечности, ибо абсолютной истины нет. Ведь если развить найденную аналогию, то внутренний снимок, в свою очередь, является «видимостью», поскольку клеточное строение ткани, которое обнаруживается под микроскопом, никак не просветить рентгеном. То же самое во всех областях жизни и научного знания — ответы на одни вопросы сразу ставят вопросы новые.
Все это Тане было нелегко понять: с непривычки бесконечность ее немножко угнетала и отпугивала, у нее кружилась голова. Возникал вопрос: значит, мы ничего не знаем о мире, в котором живем? Это не совсем так, объяснял Антон, лучше сказать, что мы далеко не все знаем о мире, в котором живем. К тому же надо иметь в виду, что и «видимость» так или иначе дает нам какую-то, пусть неполную, информацию о мире. В обыденной жизни мы не можем оперировать только сущностями, «видимость» тоже нужна, зачастую она удобнее — это сплошь и рядом отражалось в языке. (Засим следовал маленький экскурс в область лингвистики). «Видимость» вредна только тогда, когда она объявляет себя носительницей «сущности», когда ее отождествляют с истиной. Час от часу не легче! Только Таня с грустью распростилась с презренной «видимостью», решив отныне доверять только «сущности», как «видимость» снова восстановлена, хотя и в значительно урезанных, но все же почтенных своих правах.