Родословная абсолютистского государства
Шрифт:
Таким образом, любое априорное искушение привести первое в единообразие со вторым должно встретить возражение. Вероятность многообразия постпервобытных и нерабовладельческих, докапиталистических способов производства встроена в механизм извлечения прибавочного продукта. Непосредственные производители и средства производства, включая орудия труда и объекты труда, например землю, всегда находились в руках класса эксплуататоров посредством преобладавшей системы собственности, основного пересечения между правом и экономикой. Но поскольку отношения собственности сами по себе артикулируются политическим и идеологическим порядком, который в действительности часто открыто управляет их распределением (например, ограничивая землевладение аристократией или исключая дворян из торговых операций), весь аппарат эксплуатации всегда простирается в сферу надстройки. Так, Маркс писал П. В. Анненкову, что «общественные отношения <…> в совокупности образуют то, что в настоящее время называется собственностью» [564] . Это не значит, что юридическое право собственности само по себе является фикцией или иллюзией, от изучения которой можно отказаться, заменив его непосредственным анализом экономической структуры, находящейся ниже, – процедурой, которая ведет, как было указано, прямым путем к логическому краху. С точки зрения исторического материализма, напротив, это значит, что юридическая собственность вообще не может быть отделена каким-либо образом от экономического производства или политико-идеологической власти; внутри любого способа производства ее безусловно центральное положение происходит из взаимосвязей между ними, которые в докапиталистических общественных формациях становятся открытым и официальным политическим образованием. Поэтому неслучайно Маркс посвятил целую рукопись о докапиталистических обществах в «Набросках к критике политической экономии» (Grundrisse) – единственной своей работе по систематическому теоретическому сравнению различных способов производства – глубокому анализу форм аграрной собственности в сменявших друг друга современных способах производства в Европе, Азии и Америке. Направляющая нить всего текста – это изменяющийся характер и положение землевладения и его переплетающиеся отношения с политическими системами, начиная с первобытного родоплеменного общества и до кануна капитализма.
Мы уже видели, что Маркс, в отличие от позднейших авторов-марксистов, специально отделял кочевое скотоводство от всех форм оседлого сельского хозяйства как особый способ производства, основанный на коллективной собственности на недвижимое богатство (землю) и индивидуальной собственности на движимое богатство (стада) [565] . Поэтому нет ничего удивительного в том, что Маркс подчеркивал, что основополагающей характеристикой, определяющей феодализм, является частная собственность аристократии на землю. В этом отношении особенно показательны комментарии Маркса к исследованию М. М. Ковалевского о разложении деревенской общины. Молодой русский историк Ковалевский, который восхищался Марксом и переписывался с ним, посвятил значительную часть своей работы тому, что он назвал «медленным появлением феодализма в Индии после мусульманских завоеваний». Он не отрицал политических и юридических различий между могольской и европейскими аграрными системами и признавал, что юридическая неизменность исключительного императорского права собственности на землю привела к «меньшей интенсивности» феодализации в Индии по сравнению с Европой. И тем не менее он утверждал, что в реальности расширенная система феодов с полной иерархией вассалитета превратилась в индийский вариант феодализма накануне британского завоевания, прервавшего его консолидацию [566] . Поразительно, что Маркс постоянно критиковал те места в работе Ковалевского, где тот уподоблял индийские или исламские социально-экономические институты европейским, хотя исследование Ковалевского было написано в значительной степени под влиянием собственных работ Маркса, а тон его неопубликованных пометок на копиях, отправленных ему русским ученым, был в общем благожелательным. Самая резкая и показательная из этих пометок, отрицавших наличие феодального способа производства в могольской Индии, гласит: «Под предлогом того, что в Индии можно обнаружить „бенефициарную систему“, «продажу должностей» (хотя последняя ни в коем случае не является чисто феодальной, как доказано Римом) и «коммендации», Ковалевский рассматривает это как феодализм в западноевропейском смысле. Ковалевский забывает, среди прочего, что крепостничество, которое представляет важный элемент в феодализме, не существовало в Индии. Более того, например, индивидуальная роль феодальных помещиков (выполняющих функцию графов) в качестве защитников не только несвободных, но и свободных крестьян была незначительной в Индии, за исключением вакуфов. Мы также не сталкиваемся в Индии, как и в Риме, с поэзией почвы (Bodenpoesie) , столь характерной для романо-германского феодализма. В Индии земля нигде не является благородной в смысле, например, запрета ее передачи простолюдинам. С другой стороны, Ковалевский сам видит существенную разницу: отсутствие в империи Великих Моголов наследственной юстиции в сфере гражданского права» [567] . В другом месте Маркс снова остро критикует утверждение Ковалевского о том, что мусульманское завоевание Индии повлекло взимание исламского поземельного налога, или хараджа, с крестьянства, тем самым превратив наследственную собственность в феодальную: «Выплата хараджа не трансформировала их земли в феодальную собственность, не более чем поземельный налог сделал французскую земельную собственность феодальной. Все описания Ковалевского здесь – в высшей степени бесполезны» [568] . Природа государства также не была сходной с феодальными княжествами Европы: «Согласно индийскому праву, политическая власть не подлежала разделу между сыновьями; тем самым важный источник европейского феодализма был перекрыт» [569] .
Эти критические отрывки наглядно показывают, что сам Маркс очень хорошо понимал опасность неразборчивого распространения термина «феодализм» за пределы Европы и отказывался рассматривать Индию Делийского султаната или Могольской империи в качестве феодальной общественной формации. Более того, его заметки показывают глубокое проникновение и щепетильность по отношению именно к тем «надстроечным» формам, значимость которых для классификации докапиталистических способов производства уже подчеркивалась. Вот почему его возражения на признание Ковалевским феодальным индийского аграрного общества после исламского завоевания, в действительности, охватывает весь спектр юридических, политических, военных, судебных, налоговых и идеологических сфер. Поэтому их можно обобщить следующим образом: типичный феодализм включал юридически оформленное крепостничество и военную защиту крестьян общественным классом дворян, обладавших личной властью и собственностью и пользовавшихся исключительной монополией на закон и правосудие в политических рамках раздробленного суверенитета и налогового иммунитета, а также аристократической идеологии, превозносившей сельскую жизнь. И сразу же будет видно, как далек этот всеобъемлющий эвристический перечень от немногих простых ярлыков, часто используемых для наименования общественной формации феодальной. Возвращаясь к нашей начальной точке рассуждений, не подлежит сомнению, что собственный взгляд Маркса на феодализм в этом концентрированном определении исключал Турецкий султанат – государство, которое было во многих отношениях источником вдохновения и образцом для Могольской Индии.
Таким образом, контраст между европейскими и османскими историческими формами, столь сильно ощущаемый современниками, был хорошо обоснован. Турецкий социально-политический порядок радикально отличался от того, который в целом характеризовал Европу, как в ее западных, так и в восточных регионах. Европейский феодализм, не имел подобия ни в одной соседней географической зоне; он существовал только на крайней западной оконечности евразийского материка. Изначальный феодальный способ производства, который господствовал в раннее Средневековье, не сводился к простому набору экономических признаков. Разумеется, крепостное право составляло важнейшую основу всей системы присвоения прибавочного продукта. Но сочетание крупной аграрной собственности, контролируемой эксплуататорским классом, с мелким производством несвободного крестьянства, при котором прибавочный труд изымался посредством барщины или оброка, было моделью, весьма распространенной во всем доиндустриальном мире. Фактически любая постпервобытная общественная формация, которая не была основана на рабстве или кочевничестве, содержала подобные формы землевладения. Уникальность феодализма никогда не исчерпывалась только существованием феодального и зависимого классов как таковых [570] . Именно специфическая организация вертикально оформленной системы раздробленного суверенитета и условной собственности отличали феодальный способ производства в Европе. Именно эта ось определяла конкретный тип неэкономического принуждения, применявшегося по отношению к прямому производителю. Сплав вассалитета – бенефиций – иммунитета в систему феодов создал уникальную (sui generis) модель, по словам Маркса, «суверенитета и зависимости». Особенность этой системы заключалась в двойном характере отношений, которые были установлены как между непосредственными производителями и слоем непроизводителей, присваивающих прибавочный труд первых, так и внутри самого класса непроизводителей. В сущности, феод был, прежде всего, экономическим земельным пожалованием, обусловленным военной службой, и включавшим юридические полномочия по отношению к возделывавшим его крестьянам. Поэтому он всегда являлся сплавом собственности и суверенитета, в котором частичная природа первой дополнялась частным характером второго: условное держание было структурно связано с индивидуальной юрисдикцией. Тем самым изначальное ослабление абсолютного владения землей было дополнено фрагментацией публичной власти в форме ступенчатой иерархии. На уровне собственно деревни в результате появился класс дворян, имевших освященное законом личное право эксплуатации и юрисдикции над зависимыми крестьянами.
Неотъемлемой частью такой конфигурации было проживание владетельного класса в сельской местности, в противоположность городскому пребыванию аристократии классической древности; осуществление феодального покровительства и правосудия предполагало непосредственное присутствие феодальной знати в селе, символически выраженное в замках средневекового периода и идеализированное в «поэзии почвы» последующей эпохи. Индивидуальная собственность и власть, которые являлись характерным признаком феодального класса, могли, следовательно, сопровождаться его организующей ролью в самом производстве, типичной формой которого в Европе было феодальное поместье. Разделение феодального поместья на владения помещика и участки арендаторов воспроизводило внизу, как мы видели, экономическую иерархию, характерную для феодальной системы в целом. Наверху распространение феодов создало уникальные внутренние связи внутри знати, поскольку сочетание вассалитета, бенефиция и иммунитета внутри единого комплекса создало двойственную смесь договорной «взаимности» и зависимого «подчинения», которые всегда отличали истинную феодальную аристократию от любой разновидности эксплуататорского класса воинов, существовавшей при других способах производства. Наделение поместьем было двусторонним договором [571] : клятва верности и акт наделения связывали две стороны особыми обязательствами. Причиной разрыва такого договора могло стать преступление, совершенное как вассалом, так и сеньором; оно освобождало пострадавшую сторону от ее обязательств. В то же время двусторонний договор также олицетворял иерархическую власть вышестоящего над нижестоящим: вассал был ленником своего господина, обязанным ему личной, физической верностью. Тем самым сложная этика феодальной знати ставила рядом «честь» и «верность» в активном противоречии, чуждом свободному гражданину классической древности, который в Греции или Риме знал только первое, или слуге деспотической власти в Турецком султанате, которому было известно только второе. Договорная взаимность и неравенство в положении слились в феодальном поместье. В результате появилась аристократическая идеология, которая делала совместимыми гордость своим положением и смирение клятвы, законодательное оформление обязательств и личную верность [572] . Моральный дуализм этого феодального кодекса коренился в сплаве и распределении экономической и политической власти в рамках всего способа производства. Условное держание порождало вассальную субординацию внутри социальной иерархии господ; с другой стороны, распределенный суверенитет облекал ленника автономной юрисдикцией над стоящими ниже его. Оба института скреплялись взаимосвязями между отдельными индивидами внутри самого дворянского сословия. На всех уровнях цепочки покровительства и зависимости аристократическая власть и собственность были в высшей степени персональными.
Такая политико-юридическая структура, в свою очередь, имела важные последствия. Всеобщая фрагментация суверенитета позволила вырасти независимым городам в пространстве между различными феодальными поместьями. Самостоятельная и универсальная церковь могла присутствовать во всех светских княжествах, объединяя в рамках собственной независимой клерикальной организации культурные навыки и религиозные санкции. Более того, внутри каждого отдельного государства средневековой Европы развивалась система сословий, которая характерным образом была представлена в трехпалатном собрании знати, клира и горожан как различных групп внутри феодальной политической системы. Главным условием такой системы сословий тоже было распределение суверенитета, который передавал членам аристократического правящего класса общества частные прерогативы суда и управления таким образом, что требовалось их коллективное согласие на действия высшего сюзерена – монархии – на вершине феодальной иерархии за пределами цепочки личных обязательств и прав. Поэтому средневековые парламенты были необходимым и логическим расширением традиционного предоставления auxilium et consilium —помощи и совета вассала своему сюзерену. Двусмысленность их функции – орудия королевской воли или средства баронского сопротивления ей – была следствием противоречивого единства самого феодального договора, одновременно взаимного и неравного.
Как мы видели, в географическом отношении «полный» феодальный комплекс сложился в континентальной Западной Европе, в бывших землях Каролингов. Впоследствии он медленно и неравномерно распространился сначала на Англию, Испанию и Скандинавию, затем, не в полной мере, он проник в Восточную Европу, где его основные элементы и этапы подверглись многочисленным местным влияниям и изменениям, однако без потери регионом очевидной близости с Западной Европой в качестве его сравнительно неразвитой периферии. Таким образом, формировавшиеся границы европейского феодализма в основе своей устанавливались не религией или топографией, хотя та и другая очевидным образом предопределяли их. Христианство никогда не совпадало с этим способом производства: в средневековых Эфиопии или Ливане не было феодализма. Кочевое скотоводство, адаптировавшееся к засушливым равнинам большей части Средней Азии, Ближнего Востока и Северной Африки, долгое время окружало Европу со всех сторон, кроме Атлантики, через которую она в конце концов и вырвалась, чтобы установить господство над миром. Но границы между феодализмом и кочевничеством не были линейно топографическими: Паннонская равнина и украинская степь, классическая естественная среда для хищного кочевничества, были включены в оседлую аграрную культуру Европы. Феодализм, рожденный в западной части Европы, распространился в ее восточную часть путем заселения и примера. Завоевание играло дополнительную, но подчиненную роль: его наиболее яркий пример – Левант также оказался самым эфемерным. В отличие от предшествовавшего ему рабовладельческого способа производства и последовавшего капиталистического, феодальный способ производства как таковой не прибегал к империалистическому экспансионизму в широких масштабах [573] . Хотя любой баронский класс стремился непрерывно расширять сферу своего могущества путем военной агрессии, созданию огромных территориальных империй препятствовал систематический раскол власти, который характеризовал феодализм средневековой Европы. Как следствие, на континенте не существовало высшего политического объединения различных этнических общностей. Общая религия и ученый язык связывали государства, которые в культурном плане и по существу были отделены друг от друга. После прекращения германских и славянских миграций рассредоточение суверенитета в европейском феодализме способствовало великому разнообразию народов и языков на континенте. Ни одно средневековое государство не было основано на национальном принципе, а аристократия была очень подвижной, переселяясь с одной территории на другую; но сами разделы династической карты Европы позволяли консолидировать лежащее в ее основе этническое и лингвистическое многообразие. Феодальный способ производства, по своему характеру «донациональный», объективно подготовил возможность многонациональной государственной системы в эпоху, последовавшую на переходе к капитализму. Поэтому последней характерной чертой европейского феодализма, рожденного в результате конфликта и синтеза двух предшествовавших способов производства, являлась крайняя дифференциация и внутреннее ветвление его культурной и политической вселенной. В любой сравнительной перспективе это было немаловажным элементом особенностей континента.
Феодализм как историческая категория создан в эпоху Просвещения. С того времени, как он впервые был введен в оборот, обсуждается вопрос о том, существовал ли этот феномен за пределами Европы, в которой он получил свое имя. Хорошо известно, что Монтескье утверждал, что феодализм был уникальным явлением: это было «событие, которое случается единожды в мире и, возможно, никогда не повторится снова» [574] . Столь же общеизвестно возражение Вольтера: «Феодализм – это не событие, это очень старая форма того, что с различными системами управления существует в трех четвертях нашего полушария» [575] . Очевидно, что феодализм в действительности был больше институциональной «формой», чем моментальным «событием»; но широта «различий в системах управления» приписываемая ему, как мы видели, часто вела к полному выхолащиванию из него какой-либо определенной идентичности [576] . С учетом всего вышесказанного, сегодня нет сомнения, что Монтескье с его более глубоким историческим чутьем был ближе к истине. Современные исследования открыли лишь один важный регион мира, помимо Европы, где, без сомнения, господствовал феодальный способ производства. На другой крайней оконечности евразийского континента, за пределами восточных империй, известных Просвещению, Японские острова открыли социальную панораму, которая живо напомнила европейским путешественникам и наблюдателям конца XIX в. их средневековое прошлое, после того как прибытие коммодора Перри в 1853 г. в Иокогамскую бухту положило конец долгой изоляции японцев от остального мира. Меньше чем через десятилетие сам Маркс замечал в «Капитале», опубликованном за год до Реставрации Мэйдзи: «Япония с ее чисто феодальной организацией землевладения и с ее широко развитым мелкокрестьянским хозяйством дает гораздо более верную картину европейского средневековья, чем все наши исторические книги» [577] . В нашем столетии научное мнение в подавляющем большинстве согласилось рассматривать Японию в качестве исторического примера настоящего феодализма [578] . Для наших целей основной интерес к такому дальневосточному феодализму лежит в его характерной комбинации структурных сходств и динамических отличий от европейской эволюции.
Японский феодализм, который появился в качестве развитого способа производства в XIV–XV вв. после долгого периода предшествующей инкубации, в основных чертах представлял такую же систему, как и европейский феодализм: сплав вассалитета, бенефициев и иммунитета в ленной системе, которая образовывала базовые политико-юридические рамки, в которых прибавочный труд изымался непосредственно у производителя. В Японии точно были воспроизведены связи между военной службой, условным держанием и сеньориальной юрисдикцией. Также была представлена ступенчатая иерархия сеньора, вассала и подвассала, формировавшая цепочку сюзеренитета и зависимости. Аристократия конных рыцарей составляла наследственный правящий класс; крестьянство было юридически прикреплено к земле в варианте, близком к поземельному крепостному состоянию. Естественно, японский феодализм также содержал в себе местные особенности, которые контрастировали с европейским феодализмом. Технологические условия возделывания риса обусловливали иную структуру деревни, в которой отсутствовала система трехполья. Японское поместье, со своей стороны, редко включало домен или земли сеньора. Еще более важно, что в рамках внутрифеодальных отношений между господином и его сеньором, над уровнем деревни, вассалитет доминировал над пожалованием: «личная» связь в виде клятвы верности была традиционно сильнее, чем «материальная» связь пожалования. Феодальный контракт менее походил на договор, чем в Европе: обязанности вассала были более разнообразными, а права его сюзерена более императивными. Внутри характерного баланса чести и подчинения, взаимности и неравенства, которые свойственны феодальным узам, японский вариант был существенно более склонен ко второму условию. Хотя клановая организация, как во всех феодальных общественных формациях, была вытеснена, ярко выраженный «кодекс» отношений сеньор – вассал поддерживался языком рода больше, чем элементами права: власть господина над подчиненным была более патриархальной и непререкаемой, чем в Европе. Сеньориальное преступление было чуждо как концепция; не было вассальных судов; приверженность букве закона была в целом очень ограничена. Самым важным общим следствием более авторитарной и асимметричной структуры внутрифеодальной иерархии в Японии стало отсутствие какой-либо сословной системы как на региональном, так и на национальном уровне. Это, без сомнения, самая важная политическая черта, разделяющая японский и европейский феодализм, рассматриваемые как изолированные структуры.
Несмотря на имеющиеся значительные различия второго порядка, фундаментальное сходство между двумя историческими моделями в целом очевидно. Прежде всего, для японского феодализма также была характерна строгая фрагментация суверенитета и условная частная собственность на землю. В действительности, в Японии эпохи Токугавы фрагментация суверенитета приняла более организованные, систематические и устойчивые формы, чем где-либо в средневековой Европе, в то время как условная собственность на землю была даже более распространена в феодальной Японии, чем в средневековой Европе, потому что в деревне не было свободных держаний. Параллельность двух примеров феодализма на противоположных концах Евразии в конечном счете получила самое впечатляющее подтверждение в последующих судьбах обеих зон. Как мы видели, европейский феодализм оказался прологом к капитализму. Именно экономическая динамика феодального способа производства в Европе освободила элементы, необходимые для первоначального накопления капитала в масштабе континента; и именно социальный порядок Средневековья предвосхитил и подготовил восхождение буржуазного класса, который его и похоронил. Запущенный промышленной революцией, полноценный капиталистический способ производства стал даром и проклятием Европы миру. Сегодня, во второй половине XX в. только один главный регион за пределами Европы или ее заморских территорий достиг развитого индустриального капитализма – Япония. Социально-экономические предпосылки японского капитализма, как хорошо показывают современные исторические исследования, лежат глубоко в японском феодализме, который в конце XIX в. столь поразил Маркса и европейцев. Ибо ни один другой регион мира не имел таких благоприятных внутренних составляющих для быстрой индустриализации. Так же как и в Западной Европе, феодальное сельское хозяйство достигло замечательного уровня производительности – возможно, большего, чем в современной муссонной Азии. Там также возникло и распространилось ориентированное на рынок землевладение, а общий показатель коммерциализации деревни был поразительно высок: вероятно, половина или более совокупного продукта. К тому же позднефеодальная Япония была местом такой урбанизации, возможно не имевшей ничего подобного нигде, кроме современной Европы: в начале XVIII в. столица Эдо была больше, чем Лондон и Париж, а, видимо, каждый десятый японец проживал в городе, насчитывавшем более 10 тысяч жителей. Наконец, образовательный уровень страны мог сравниться с наиболее развитыми нациями Западной Европы: накануне западного «открытия» Японии примерно 40–50 % взрослого мужского населения были грамотными. Впечатляющая скорость и успех, с которыми и в эпоху Реставрации Мэйдзи в Японии укоренялся промышленный капитализм, были обусловлены историческими предпосылками уникального развития общества, наследием феодализма Токугавы.
Но в то же время между европейским и японским развитием существует явное различие. Хотя Япония в конечном счете достигла более высоких темпов индустриализации, чем в любой капиталистической стране Европы или Северной Америки, основной импульс для ее бурного перехода к капиталистическому способу производства в конце XIX–XX в. носил внешний характер. Именно воздействие западного империализма на японский феодализм внезапно побудило внутренние силы к тотальной трансформации традиционного порядка. Глубина этих перемен еще не ощущалась в границах государства Токугавы. Когда в 1853 г. эскадра Перри бросила якорь в Иокогаме, исторический разрыв между Японией и угрожающими ей евро-американскими странами был, несмотря ни на что, громадным. Японское сельское хозяйство было в значительной степени коммерциализировано на уровне распределения, но не на уровне самого производства. Вот почему феодальные повинности, в преобладающем большинстве собиравшиеся в натуральной форме, все еще составляли большую часть прибавочного продукта, даже если они, в конце концов, превращались в деньги: во всем сельском хозяйстве непосредственное производство на рынок оставалось второстепенным. Японские города представляли собой огромные агломерации с весьма изощренными финансовыми институтами и институтами обмена. Но мануфактуры все еще носили зачаточный характер, представленные в основном ремесленным производством, организованным в рамках традиционных гильдий; фабрики были вообще неизвестны; не было организованного наемного труда в сколько-нибудь заметном масштабе; техника была простой и архаичной. Японское образование носило массовый характер, делая грамотным каждого второго. Но в культурном отношении по сравнению с западными конкурентами страна была все еще чрезвычайно отсталой; здесь не развивались науки, было слабо развито право, едва-едва – философия; еще меньше – политическая и экономическая теория и, наконец, полностью отсутствовала критическая история. Иными словами, ничего сравнимого с Возрождением на берегах Японии не было. Поэтому логично, что структура государства носила фрагментарную и застывшую форму. Япония знала богатый исторический опыт феодализма, но у нее никогда не было абсолютизма. Сегунат Токугавы, который господствовал над островами два с половиной столетия перед проникновением промышленного Запада, обеспечивал длительный мир и поддерживал строгий порядок, но этот режим был отрицанием абсолютистского государства. Сегунат не имел в Японии монополии на применение силы; региональные правители содержали собственные армии, численность которых была больше, чем войска самого дома Токугава. Режим не поддерживал единого законодательства: его судебные решения имели силу только на 1/5 или 1/4 территории страны. У сегуна не было бюрократии, имевшей полномочия в рамках его сюзеренитета; каждый большой лен имел собственную и независимую администрацию. Не было общенациональных налогов: 3/4 страны лежали за пределами фискальных полномочий сегуна. Он не проводил общей внешней политики: официальная изоляция запрещала устанавливать регулярные сношения с внешним миром. Армия, налоги, бюрократия, законодательство и дипломатия – ключевые институциональные составляющие европейского абсолютизма – были неразвиты или отсутствовали. В этом смысле политическая дистанция между Японией и Европой – двумя родинами феодализма – показывает и символизирует глубокое различие в их историческом развитии. Здесь необходимо и поучительно провести сравнение не «природы», а «положения» феодализма на его собственной траектории развития.