ЖАНРЫ

Родословная абсолютистского государства
Шрифт:

Рост производительных сил в имперском Китае принял форму спирали после великой социально-экономической революции во время династии Сун в X–XIII вв. Движение повторялось на новом уровне по восходящей линии, даже не меняя внешний облик, пока в итоге это динамическое повторение не было прервано силами, находившимися за пределами традиционного социального строя. Парадокс этого своеобразного развития китайской истории в раннее Новое время состоит в том, что большинство технических условий для капиталистической индустриализации были достигнуты гораздо раньше в Китае, чем в Европе. Китай обладал всесторонним и убедительным технологическим преимуществом перед Западом в эпоху позднего Средневековья, предвосхитив на столетия практически каждое из ключевых изобретений в сфере материального производства, сочетание которых высвободило экономический динамизм ренессансной Европы. Все развитие китайской имперской цивилизации может, в известном смысле, рассматриваться как величайшая демонстрация силы и бессилия техники в истории [838] . Великие беспрецедентные прорывы экономики периода Сун – преимущественно в области металлургии – исчерпали себя в последующую эпоху; радикальная трансформация промышленности и общества, которую они обещали, так никогда и не случилась. В этом отношении все указывает на эпоху Мин, как на момент краха китайской головоломки, которую еще следует разгадать будущим историкам. Именно в то время, несмотря на впечатляющие изначальные успехи на земле и море, механизмы научного и технологического роста в городах окончательно остановились или пережили регресс [839] . Начиная с XVI в., в то время как Ренессанс итальянских городов распространялся на всю Западную Европу, в китайских городах перестали появляться фундаментальные инновации. Возможно, последним основанием города была постройка новой китайской столицы Пекина в эпоху Юань. Династия Мин пыталась перенести политический центр страны в старый город Нанкин, не создав ничего своего. Впоследствии с точки зрения экономики все, казалось, происходило так, как будто последовательные фазы чудовищной сельскохозяйственной экспансии происходили без какого-либо сравнимого роста промышленности и без технологического импульса, исходящего от городской экономики, до тех пор пока в итоге сельскохозяйственный рост не достиг пределов перенаселения и нехватки земли. Кажется очевидным, что традиционное китайское сельское хозяйство достигло вершины в раннюю эпоху династии Цин, когда уровень производительности был значительно выше по сравнению с европейским сельским хозяйством и мог, соответственно, впоследствии был увеличен только путем использования продуктов промышленного производства (химических удобрений, механической тяги) [840] . Именно неспособность городского сектора произвести их стал решающим для окончательной остановки развития всей китайской экономики. Наличие обширного внутреннего рынка, который доходил до отдаленной сельской местности, огромное накопление купеческого капитала, казалось, создало благоприятные условия для появления настоящей системы фабрик, соединявших механическое оборудование с наемным трудом. В действительности, так и не случился ни переход к массовому производству товаров потребления путем использования машин, ни преобразование городского ремесленничества в промышленный пролетариат. Сельскохозяйственный рост достиг пресыщенности в то время, когда промышленный потенциал оставался слабым.

Эта глубокая диспропорция, несомненно, может быть прослежена во всей структуре китайского государства и общества, поскольку, как мы видели, способы производства любой докапиталистической социальной формации всегда отличаются политико-юридическим аппаратом классового правления, который предоставляет законную силу внеэкономическому принуждению. Частная собственность на землю, основное средство производства, развилась в Китае гораздо дальше, чем в исламской цивилизации, и их разные пути были естественным образом предопределены этим фундаментальным отличием. Но китайская идея владения, тем не менее, была далека от европейской концепции собственности. Общее семейное владение было распространено среди джентри, в то время как права преимущественной покупки и перепродажи ограничивали продажу земли [841] . Городской купеческий капитал страдал от отсутствия каких-либо форм майората и от государственного монополизма в ключевых секторах внутреннего производства и внешнего экспорта [842] . Архаизм клановых связей – особенность, отличавшая Китай от великих исламских государств, отражал отсутствие какой-либо правовой системы как таковой. Обычаи и кровное родство продолжали существовать, как мощные факторы сохранения традиций в отсутствии кодифицированного закона: правовые предписания государства являлись, по существу, карательными, нацеленными только на наказание за преступления, и не устанавливали каких-либо юридических рамок для экономической жизни [843] . Подобным образом, китайская культура не смогла развить теоретические идеи естественного права, выйдя за рамки своего практического мастерства в области технических изобретений и усовершенствования официально поддерживаемой астрономии. Их наука занималась скорее классификациями, чем выявлением причинно-следственных связей, считая, в рамках собственной гибкой космологии, наблюдаемые ими (часто гораздо с большей точностью, чем современная им западная наука) аномалии допустимыми и не пытаясь критиковать или объяснять их; отсюда – приверженность к раз установленным парадигмам, опровержение которых могло бы привести к теоретическому подъему [844] . Более того, жесткое социальное разделение между учеными и ремесленниками предотвратило судьбоносную встречу между математикой и экспериментом, которая заложила в Европе основы современной физики. Китайская наука в итоге всегда была более в духе да Винчи, чем Галилея, по выражению Нидхема [845] , она никогда не переходила границу «точной вселенной».

Взаимосвязанное отсутствие юридических законов и законов природы в надстроечной традиции имперской системы в перспективе могло лишь немного замедлить развитие производства в городах, которые сами никогда не получили какой-либо гражданской автономии. Купцы в районе Янцзы часто накапливали огромные средства в торговле, в то время как банкиры Шаньси открывали филиалы по всей стране в эпоху Цин. Но сам процесс производства оставался в Китае незатронутым торговым или финансовым капиталом. За несколькими исключениями, промежуточная ступень надомной системы организации труда даже не развивалась в городской экономике. Торговцы-оптовики заключали сделки с поставщиками, которые покупали прямо у ремесленников-производителей и доставляли товар на рынок без вмешательства управляющих в реальное производство. Барьер между производством и распространением был зачастую институционализирован официальным распределением ключевых монополий [846] . Поэтому вложение коммерческого капитала в улучшение производственных технологий оказалось минимальным: эти два процесса были функционально разделены. Купцы и банкиры, которые никогда не пользовались таким почтением, как торговцы в арабском мире, обычно стремились вложить свои богатства в покупку земли, а позднее – в достижение чиновничьих должностей через экзаменационную систему. Они не имели корпоративной политической идентичности, однако сохраняли личную социальную мобильность [847] . Наоборот, джентри на позднем этапе пользовались возможностью получения прибыли в коммерческой деятельности. В результате не кристаллизовалась никакая коллективная сплоченность или организация городского коммерческого класса, даже когда частный сектор экономически количественно вырос на заключительном этапе существования эпохи Цин; купеческие ассоциации имели региональный тип, похожий на землячества ( Landsmannshaft ) [848] , политически больше разделявший, чем объединявший торговцев. Как и можно было предположить, роль китайского купеческого класса в республиканской революции, которая в итоге разрушила империю в начале XX столетия, была сдержанной и противоречивой [849] .

Имперская государственная машина, стеснявшая города, наложила свой отпечаток и на джентри. Класс китайских землевладельцев основывался на двойственной экономической основе: поместьях и государственной службе. Общее количество имперской бюрократии само по себе было всегда незначительным по сравнению с населением страны: 10–15 тысяч чиновников в эпоху Мин, менее чем 25 тысяч в эпоху Цин [850] . Их эффективность зависела от неформальных связей между должностными лицами в провинциях и местных землевладельцев, которые сотрудничали с ними в выполнении общественных функций (транспорт, ирригация, образование, религия и т. д.) и в поддержании гражданского порядка (оборонительные подразделения и т. п.), от которых они получали «служебные» доходы [851] . Крупные семьи джентри традиционно включали несколько членов, которые прошли экзамены, получив ранг chin-shih и формальный доступ в бюрократический аппарат государства, а также остававшихся в маленьких провинциальных городках и сельских районах без подобных мандатов. Обладатели рангов обычно занимали центральные или местные административные посты, в то время как за их землями присматривали родственники. Но наиболее богатый и могущественный слой в классе землевладельцев всегда состоял из тех, кто обладал постами и связями с государством, чьи доходы от службы (состоявшие из жалованья, коррупции и выплат за услуги) регулярно превышал их частные доходы от сельского хозяйства, возможно на 50 %, в эпоху Цин [852] . Таким образом, в то время как китайское джентри в целом было обязано своей социальной и политической властью контролю над средствами производства, реализованному в частной собственности на землю, его сменяющаяся элита – возможно, всего лишь немногим более 1 % от всего населения XIX в, – определялась системой рангов, которая давала официальный доступ к огромным богатствам и руководству в рамках самой административной системы [853] . Сельскохозяйственные инвестиции были, таким образом, также отведены всепоглощающей ролью имперского государства в самом правящем классе. Внезапные огромные прорывы в сельскохозяйственной производительности в Китае обычно происходили внизу, в фазе сокращения фискального и политического давления со стороны государства на крестьянство в начале династического цикла. Последующий демографический рост, как правило, вызывал социальное недовольство на земле, каждый раз становившееся все более опасным для джентри, по мере роста населения, вплоть до финального эпизода Тайпинского восстания с созданием «Небесного царства». В то же время политический авторитаризм имперского государства после эпохи Сун усиливался [854] . Конфуцианство постепенно становилось более репрессивным, а власть императора более всесторонней, до самого кануна падения династии Цин.

Китайская и исламская цивилизации, которые в различных природных условиях [855] к эпохе раннего Нового времени занимали большую часть азиатского континента, представляли собой две различные морфологии государства и общества. Различия между ними можно наблюдать буквально в каждой черте. Костяк исламской политической системы часто образовывала военная гвардия, состоящая из рабов; напротив, китайским имперским государством управляли гражданские образованные джентри власть имела соответственно преторианский либо «мандаринский» оттенок. Религия соединяла всю идеологическую вселенную мусульманских социальных систем, затмевая клановую организацию; светская мораль и философия управляла официальной культурой в Китае, в то время как клановая организация сохранялась в общественной жизни. Социальный престиж купцов в арабских империях был недостижим для торговцев Поднебесной империи, ареал их морской торговли значительно превосходил то, что когда-либо было достигнуто китайцами. Города, бывшие центрами их деятельности, были не менее разнородными. Классические китайские города образовывали бюрократически разделенные сегменты, тогда как исламские города представляли собой запутанные, случайные лабиринты. Апогей интенсивного сельского хозяйства, использовавшего самую развитую гидравлическую систему в мире, сочетался в Китае с частным владением землей, исламский же мир обычно демонстрировал юридическую монополию суверена на землю и ее бессистемную или экстенсивную обработку без использования ирригационных систем. Ни в том, ни в другом регионе не было уравнительных сельских общин, однако, с другой стороны, неразвивающаяся производительность деревни Ближнего Востока и Северной Африки резко контрастировала с великом сельскохозяйственным прогрессом, продемонстрированным Китаем. Различия климата и почв, конечно, сыграли здесь свою роль. Демография двух регионов, естественно, совпадала с производительными силами в основных отраслях любой докапиталистической экономики: ислам демонстрировал стабильность, Китай – приумножение. Технологии и наука тоже следовали в противоположных направлениях: китайская имперская цивилизация генерировала гораздо большее число технических изобретений, чем средневековая Европа, в то время как исламская цивилизация вообще была более скудной по сравнению с ними [856] . Последним по порядку, но не по значению был тот факт, что исламский мир соприкасался с Западом, рано подчинился его экспансии и, в конечном счете, его окружению, тогда как китайское государство находилось вне этого процесса, недосягаемо для Европы долгое время, вероятно больше отдавая Западу, нежели получая от него, в то время как «промежуточная» исламская цивилизация противостояла восходящему западному феодализму и его непобедимому наследнику на другой оконечности Евразии.

Это элементарное сопоставление, естественно, никоим образом нельзя считать даже началом сравнения реальных способов производства; их сложная комбинация и последовательность определяла действующие в данный момент социальные формации этих огромных регионов за пределами Европы. Они всего лишь резюмируют некоторые самые очевидные признаки несоответствия между исламской и китайской цивилизациями (самодельная терминология, которая сама нуждается в дифференциации и переводе для любого научного анализа), которые противостоят любой попытке объединить их как простые примеры общего «азиатского» способа производства. Давайте наконец предадим это понятие заслуженному им погребению. Совершенно ясно, что дальнейшее историческое исследование необходимо прежде, чем по-настоящему научные выводы могут быть сделаны из изучения множества путей неевропейского развития в столетия, современные западному Средневековью и началу Нового времени. В большинстве случаев исследования только «поцарапали поверхность» обширных регионов и периодов по сравнению с тщательностью и интенсивностью научного изучения европейской истории [857] . Но один процедурный урок совершенно ясен. Азиатское развитие ни в коем случае не может быть сведено к единой категории, оставшейся после того, как были установлены законы европейской эволюции. Любое серьезное теоретическое исследование исторического поля за пределами феодальной Европы должно будет преодолеть традиционное сопоставление с ней и перейти к четкой и точной типологии социальных формаций и государственных систем по их собственному праву, а также уважать значительные различия между ними в структуре и развитии. Только наше невежество придает всему незнакомому одинаковые очертания.

Примечания

1

Переходы от античности к феодализму.

2

См. обсуждение этого вопроса в моей книге Passages from Antiquity to Feudalism (London, 1974), которая предшествует данному исследованию.

3

Энгельс Ф. Происхождение семьи, частной собственности и государства //Marx-Engels. Werke. Bd. 21. Berlin, 1962. S. 167.

4

Zur Wohnungsfrage // Ibid. Bd. 18. S. 258.

5

Маркс К., Энгельс Ф. Манифест коммунистической партии // Marx-Engels. Selected Works. Moscow, 1968. P.37; Werke, Bd. 4. S. 464.

6

Uber den Verfall des Feudalismus und das Aufkommen der Bourgeoisie // Marx-Engels. Werke. Bd. 21. S. 398. «Политическое» господство в процитированной фразе означает государственное, Staatliche.

7

Первая формула из «Восемнадцатого брюмера Луи Бонапарта» (Selected Works. P. 171); вторая – из «Гражданской войны во Франции» (Selected Works. P. 289).

8

Маркс К . Капитал: критика политической экономии Т. 3. М., 1985. С. 863–867. Описание Доббом этого фундаментального вопроса в его «ответе» Суизи в ходе знаменитых дебатов в пятидесятые о переходе от феодализма к капитализму было колким и ясным: Science and Society. Vol. 14. N 2. Spring 1950. P. 157–167, особенно P. 163–164. Теоретическая важность проблемы очевидна. В случае с такой страной, как Швеция, например, стандартные исторические работы до сих пор заявляют, что там «не было феодализма» на том основании, что там не было крепостного права. На самом деле, феодальные отношения господствовали в сельской местности Швеции в позднесредневековую эпоху.

9

Hill С. Comment (on the Transition from Feudalism to Capitalism) //Science and Society. Vol. 17. N 4. Fall 1953. Р-351– Надо осторожно относиться к словам в этом суждении. Общий эпохальный характер абсолютизма делает любое формальное сравнение с локальными, исключительными фашистскими режимами неуместным.

10

Althusser L. Montesquieu, Le Politique etl’Histoire, Paris, 1969. P. 117. Я выбрал эту формулировку как недавнюю и репрезентативную. Однако и сегодня встречается вера в капиталистический или квазикапиталистический характер абсолютизма. Пулантцас так же опрометчиво классифицирует абсолютистские государства в его во всем остальном хорошей работе Pouvoir Politique et Classes Sociales. P. 169–180, хотя использует неопределенные и двусмысленные фразы.

Недавние дебаты о русском абсолютизме в советских исторических журналах также показывают похожие примеры, хотя хронологически они лучше нюансированы; см., например, Аврех А.Ю. Русский абсолютизм и его роль в утверждении капитализма в России //История СССР. 1968. Февраль. С. 83–104. Автор считает абсолютизм «прототипом буржуазного государства» (С. 92). Взгляды Авреха были подвергнуты жесткой критике в последовавших дебатах и не были типичными для содержания этой дискуссии.

11

Знаменитые дебаты между Суизи (Sweezy) и Доббом (Dobb), в которых приняли также участие Такахаши (Takahashi), Хилтон (Hilton) и Хилл (Hill), в журнале Science and Society (1950. Vol.3), остаются до наших дней единственным систематическим марксистским анализом центральных проблем перехода от феодализма к капитализму. В одном важном отношении, однако, они велись вокруг неверной проблемы. Суизи (вслед за Пиренном) доказывал, что «первичным движителем» в переходе был «внешний» агент разложения – городские анклавы, которые разрушили феодальную аграрную экономику посредством расширения товарного обмена в городах. Добб отвечал, что толчок к развитию надо искать в противоречиях самой аграрной экономики, которая порождала социальную дифференциацию крестьянства и подъем мелкого производителя. В последующем эссе на эту тему Вилар (Vilar) недвусмысленно сформулировал проблему перехода как проблему определения правильной комбинации «эндогенных» аграрных и «экзогенных» «торгово-городских» перемен, при этом подчеркивая важность новой экономики атлантической торговли в XVI в.: см.: Problems in the Formation of Capitalism //Past and Present. 1956. N 10. P 33–34. В важном недавнем исследовании The Relations between Town and Country in the Transition from Feudalism to Capitalism (неопубликовано) Джон Mepрингтон (John Merrington) эффективно разрешил эту антиномию, продемонстрировав базовую истину, что европейский феодализм вовсе не был исключительно аграрной экономикой, а был первым способом производства в истории, предоставившим автономное структурное место городскому производству и обмену. Рост городов был в этом смысле таким же «внутренним» развитием западноевропейского феодализма, как и разложение манора.

Поделиться с друзьями: