Родовое проклятие
Шрифт:
Родители, как назло, даже после окончания передачи еще долго шептались о чем-то, обсуждая услышанное. Они вели себя, как заговорщики, словно сговорились играть в шпионов и разведчиков, а меня не позвали. Я обиделась и ушла спать.
Так на нашей вилле поселился комбайн, начиненный, помимо всего прочего, вражескими голосами.
По утрам комбайн пел голосом Шарля Азнавура очень грустную песню о том, как несчастный француз влюбился в русскую девушку: «mon guide Nataly», с которой они гуляли по «la Place Rouge, et Le Kremlin», и она рассказывала ему о «La Revolution d'Octobre, et le Lenin, et le poete Puchkin»… А потом они вместе пили «le chocolate a cafe Puchkin»…
Но французу пришло время возвращаться в свой Париж, а mon guide Nataly оставалась в Москве. Француз очень грустит о девушке, а так же о: La Revolution, et le Lenin, le chocolate, et le poete Puchkin… cette passe deja – все уже прошло!
Днем вражеские голоса передавали концерты Высоцкого, которые мама записывала целиком. Она записывала и The Beatles, называя их битлами, и других, которые пели под битлов. Особенно смешно пели в одной французской песне: «Же сви малат, же сви малат, же сви мала-а-ат» – это значит: «я болен, я болен…», – все, других слов в песне не было, зато было очень много грохота. Мама это тоже записала.
– Для истории, – пояснила она.
Солженицын, наверно, очень много написал, потому что его читали каждый день, и все никак не могли прочесть. Даже родители устали это слушать, хотя радио включали, и оно продолжало вещать скучным женским голосом. Время от времени отец спрашивал:
– Не понимаю, почему у нас это запрещают?
– Не знаю, ничего тут особого нет, – говорила мама, – только ажиотаж создали на пустом месте.
Еще на весь контракт был один черно-белый телевизор, одна швейная машинка, киноаппарат и библиотека, в которой имелось что-то около сотни книг.
Телевизор и библиотека вели кочевой образ жизни. Телевизор перемещался от семьи к семье раз месяц, По нему шел бесконечный сериал о Тарзане, который все желающие могли смотреть по вечерам, собираясь у очередных владельцев. Этот старенький аппарат ловил только марокканский канал, поэтому мы становились вынужденными зрителями бесконечных аудиенций, которые давал марокканский король Хасан Второй, или как его называли дикторы, и мы следом за ними – Хасан До. Еще телевизор показывал затяжные марокканские концерты, которые мы смотрели уже вообще ничего не понимая, потому что певице, спевшей особенно долго одну ноту, зрительный зал устраивал бешенную овацию, на что счастливая исполнительница отвечала еще более долгим вибрирующим звуком своего голоса, чем вводила поклонников в полный восторг.
Мужчины смотрели новости, которые марокканские дикторы читали на арабском и французском языках. У нас были свои любимчики – те, кто четко, раздельно и медленно произносил текст. Тогда можно было перевести и понять, особенно если показывали какой-нибудь отснятый сюжет.
С дикторами здоровались, обсуждали покрой их пиджаков и форму галстуков, прическу, дикцию и вообще – умение вести себя перед камерой. Сравнивали с нашими дикторами, всегда в пользу наших, разумеется.
Старинную швейную машинку мама узурпировала сразу же и никому ее не давала. Дело в том, что машинка была не рабочая, поэтому интереса к ней женщины не проявляли, она пылилась среди ненужных вещей в нежилой вилле. Да и шить-то на контракте никто не умел. Машинку мама обнаружила, при разборке всякого хлама, перенесла к себе, наладила ее как-то, чем сразу же вызвала зависть остальных. Женщины потянулись с просьбами «подрубить простыни, ушить брюки, сострочить наволочку…».
– Вот при мне и строчи! – заявила мама на попытку одной из женщин унести починенный инструмент.
– Она же общая! – гудела супруга начальника контракта Лида Ананьина.
– Была общая, а стала моя! – отрезала мама.
– Гала, ты не права, – не унималась Лида.
– Хорошо, но больше я ее чинить не буду. Забирайте, но бегать по виллам, для того чтобы правильно вставить нитку в шпульку, или смазать, или иголку поменять – в общем, не дождетесь!
И женщины контракта смирились.
Библиотека перемещалась медленнее телевизора. Понятное дело: книги кто-то должен был переносить, а все всегда были страшно заняты. Поэтому книги переезжали раз в несколько месяцев и то, только потому, что они занимали у своих временных владельцев целую комнату, каждая женщина рада была от них избавиться. За библиотекой надо было смотреть: вести формуляры, мыть полы после незваных гостей, то бишь, читателей, одним словом – напрягаться. А напрягаться никто не любит.
Кино крутили примерно раз в месяц. Киномеханиками вызвались быть папа и Паньшин. Оба – впервые в жизни. Сеанс устраивали прямо на улице. Каждый приходил со своим стулом и устанавливал его перед самодельным экраном – листом жести, выкрашенным белой краской. Наш фильмофонд состоял из «Опасных гастролей», «12-ти стульев» и «Последней реликвии». Взрослые предпочитали «стулья», дети – «реликвию», арабам нравились «гастроли». Там кордебалет, женщины полураздетые ногами машут. Опять же, идеологически выдержанный фильм, про революцию, где все пляшут, поют, и все взрывается.
Приходили письма. Мама ждала их и обижалась, прочитав полученное.
– Нет, ты посмотри, – говорила она отцу, – пишут: «Галя, пришли нам три джинсовых костюма. Размеры: 52, 46 и 48…». Хоть бы спросил кто, как мы тут живем, пусть даже из вежливости. Только просят, даже не просят, требуют! Им всем кажется, что тут прямо манна небесная!
Отцу было стыдно. Он писем не читал, довольствовался тем, что пересказывала мама.
Только раз, когда пришла телеграмма о смерти деда Александра, отец целый вечер просидел в большой комнате не зажигая света…
Он хлопотал об отпуске, но его так и не отпустили.
Тогда же умерла и Анна Михайловна. Я не умела думать о смерти. Не знала ее. Просто мир, к которому я привыкла, мгновенно и незаметно изменился.
За два года только раз выпал снег. Мы так обрадовались, что не хотели заходить домой, все бегали, ловили руками тающие хлопья, подставляли снежинкам разгоряченные лица. Снега было так много, что наши новые соседи – сирийцы: молодой врач и его жена, выскочили на улицу и, хохоча, начали кидаться в нас снежками. Мы познакомились и пошли к ним в гости.
Врач чистил нам апельсины, а его жена угощала шоколадом. Мы старались вести себя чинно, все-таки в гостях у иностранцев… Но веселость наших новых друзей расшевелила нас, мы болтали и смеялись, мешая французские и русские слова. Я даже спросила, почему жена доктора не носит паранджу. И тут выяснилось, что они христиане, православные и очень любят Россию. Оказалось, что они впервые видят снег, но много читали о нем и знают, что такое снежки. Правда, местные жители их радости не разделяли, поселок вымер на время снегопада.
Потом у меня была ангина, и сирийский доктор лечил меня. Он приходил такой радостный и довольный, что я начинала стыдиться своей болезни.
– Бон жур, Мари! Коман сава?
– Бон жур, – поздоровалась я, стараясь вылезти из-под одеяла и наспех пальцами, расчесывая лохматую голову, – Сава бьен, – я бодрилась изо всех сил. А мама смеялась, стоя в дверях комнаты.
Доктор присел на краешек моей кровати и попросил меня открыть рот, рассмотрел мое горло и весело сообщил мне и маме о том, что ангина бывает тогда, когда дети едят лед.