Роковой портрет
Шрифт:
И он торопливо зашагал по дорожке черного сада к воде, оставив меня, ну прямо как дуру-служанку, в смущении и надежде, что теперь-то начнется счастливая жизнь.
Когда я вернулась, ко мне тихонько подошла Елизавета и сбоку заглянула мне в глаза.
— Мастер Ганс весь вечер смотрел на тебя как овца. — Она звонко засмеялась, что хорошо умела делать. — По-моему, ты одержала победу.
Вероятно, я смутилась. Одно из ее язвительных замечаний, которые Елизавете так удавались, когда речь шла о других. Но, по счастью, сейчас мастер Ганс не смотрел на меня как овца. Он сидел за столом, сияя от теплого внимания отца, которое, как и во всех прочих, вселяло в него уверенность и располагало. Гольбейн положил на стол миниатюрную копию портрета Эразма, предназначенную для архиепископа Уорема, и ответный набросок старого рельефного лица архиепископа. Его следовало передать Эразму в Базель. Он явно был доволен, что за первые две недели в Англии смог выполнить это поручение (впрочем, Уорем, один из близких отцу епископов, был добрая душа, да в любом случае отдарить Эразма было почти de rigueur [2] ). Теперь он увлеченно, с акцентом обсуждал, как писать нашу семью. Мне стало ясно — Гольбейн хороший торговец. Речь шла уже о двух картинах — портрете отца (картину можно послать гуманистам в Европу) и групповом портрете, который, собственно, изначально и планировался. Еще он показал отцу свою готовую работу «Noli те tangere», где целомудренный Христос отстраняется от страстной Марии Магдалины. Я заметила — она не оставила отца равнодушным и могла стать предметом еще одной легкой для художника сделки. Я тихонько села рядом.
2
Необходимо (фр.).
— В Мантуе я видел фреску, — говорил Гольбейн, настолько поглощенный своим замыслом, что, иллюстрируя его, начал передвигать на столе солонки и ножи. — Она не выходит у меня из головы. Герцог и его большая любовь — жена, — не отворачивая головы от зрителей, искоса смотрят друг на друга… они в середине… вокруг семья… кто-то слева наклонился вперед, слушает… — Он довольно замолчал, явно ожидая похвалы за хорошую мысль. — А в центре прямо на зрителя, — художник громко рассмеялся, — смотрит карлик герцога!
Я оторопела. Наступило молчание. Мы смотрели на отца, ожидая его реакции. Он немного помолчал. Затем его лицо расплылось, и он открыто, по-детски рассмеялся — щедрая поддержка, которую все так в нем любили.
— Шут в центре семьи! Чудесная мысль! — простонал он, и мы вдруг поняли, что отец отвлекся от всех придворных тревог, а ведь раньше и не осознавали напряжения в его лице. Все облегченно засмеялись, нас сблизили взаимопонимание и нежная, возвышающая любовь. — Давайте посмотрим, как это можно устроить. — Он все еще озорно усмехался, а в голове уже роились мысли. — Генрих! — подозвал он толстяка простофилю. Тот вышел из тени. — Как видите, мы имеем собственного короля шутов, — сказал он мастеру Гансу.
Вдруг меня словно осенило: я увидела в рыжеволосом любимце отца, Генрихе Паттинсоне, карикатуру на золотого короля Генриха с его крупными чертами лица и подумала, не потому ли отец держит его, а если так, то ведь это якобы простодушное замечание весьма дерзко (а может быть, мастер Ганс с самого начала планировал поместить в центр нашей семьи шута Генриха?).
Не успев опомниться, мы сидели и стояли так, как нас весьма умело рассадил и расставил мастер Ганс, все уже продумавший. Генрих Паттинсон, как всегда, с застывшим, тупым, ошалевшим взглядом прямо напротив художника. Отец и его дочь Маргарита Ропер искоса смотрят друг на друга (я поразилась, как быстро Гольбейн понял, кого больше всех любит Мор). Я стояла рядом с Елизаветой, склонившись над дедом и шепча ему что-то на ухо. Все остальные сгруппировались вокруг нас или наблюдали за моделями со стороны. В суматохе Елизавета вдруг прошептала:
— А где Джон Клемент?
— Уехал, — ответила я ей тоже шепотом.
— Как, не попрощавшись? — громко воскликнула она и резко развернулась ко мне, нарушив композицию.
Мастер Ганс посмотрел на нас, одними глазами попросив не выходить из образа.
— Ему нужно было ехать, — пробормотала я, замерев в неудобном положении и глядя на старые, обтянутые бархатом колени деда.
— Не двигайтесь! — прикрикнул Гольбейн.
Елизавета взглянула на него и тихо сказала.
— Простите, мастер Ганс. Боюсь, я неважно себя чувствую. Думаю, мне лучше пойти к себе.
Очень бледная, она вышла из зала, а за ней после минутной нерешительности двинулся, подпрыгивая, кадык ее мужа.
Вроде теперь можно расходиться. Но отец быстро заполнил паузу. Он пришел в такое восхищение от воображения Гольбейна, что не мог позволить композиции распасться. Гольбейн и Мор были счастливы, что им так быстро удалось найти взаимопонимание. Картина начинала приобретать конкретные очертания, и они постоянно смеялись и переглядывались.
— Джон, — улыбаясь, позвал отец (зная, что в комнате несколько Джонов и все готовы подняться), — встань на место Елизаветы.
Мы разошлись только после того, как Гольбейн, словно фокусник достав из кожаного мешка кусочек мела и грифельную доску, закончил молниеносный набросок. Изображение совершенной семьи гуманиста уже необычно, но кроме того, художник, подобно новому учению, откроет новую эпоху в искусстве. Будущий портрет будет так непохож на неподвижные старые изображения благочестивых покровителей живописцев в образе святых. Богачи до сих пор любили украшать ими свои часовни. Мы долго сидели тем вечером, пока, наконец, отец, сказав в оправдание, что должен еще написать несколько деловых писем, не отправился в Новый Корпус. Всем показалось, словно вместе с ним из комнаты вышел свет. Все вспомнили, как устали, и отправились спать.
Поздно ночью, лежа в постели (я не могла уснуть от возбуждения, сердце билось при воспоминании о событиях дня и от планов на совместное будущее с Джоном), я услышала, как Елизавету в ее комнате тошнит, бряцанье ночного горшка и гнусавое бормотание Уильяма. Я не могла разобрать слов, но в его тоне слышались утешительные нотки и нервозность, вполне подходящие для будущего отца. До меня дошло, в чем причина ее внезапного недомогания.
Глава 5
— Елизавета, — прошептала я. — Елизавета, с гобой все в порядке?
Было еще темно, около четырех часов утра, но отец уже давно осторожно прошел по коридору к ранним трудам и молитве в Новый Корпус. Скоро дом начнет просыпаться. Я лежала под теплым одеялом, натянув его на замерзший нос. Я проснулась несколько часов назад в холодной, поскрипывающей тишине и решила помечтать о своей тайной радости и тихой любви. Но из комнаты Елизаветы опять раздались ужасные звуки. Я набросила на плечи шаль, выскользнула в коридор, тихонько постучала в дверь и спросила, могу ли чем-то помочь. У меня ведь были лекарства и кое-какие знания. Она не ответила. Я вздрогнула, услышав, как внизу разводят огонь. Может, она меня не слышала? Я с облегчением вздохнула.
Но тут дверь бесшумно раскрылась и в щель просунулась голова — правда, не Елизаветы, а Уильяма. Взъерошенный, осунувшийся, с глазами краснее обычного: он явно не выспался.
— Мег, — сказал он с хорошо воспитанной сдержанностью, но без особой благодарности. — Чем я могу тебе помочь?
— Мне показалось, — ответила я, — мне показалось, я слышала… кому-то плохо. Я подумала, может быть, Елизавете нужна помощь.
Он улыбнулся. Наверное, его лицо так устроено, но мне показалось, от него дохнуло высокомерием.
— Все в полном порядке. — Он старался говорить терпеливо. — Тебе не о чем беспокоиться. Возвращайся в постель…
Только что не добавил презрительно: «Будь паинькой».
— О, — выдавила я, пытаясь догадаться по его лицу, что случилось, и понимая, что он ничего мне не скажет. — Ладно, если вам что-нибудь понадобится… У меня есть лекарства…
— Спасибо, — закругляясь, сказал он. — Если нам что-нибудь понадобится, мы непременно обратимся к тебе. Не мерзни здесь.
И очень тихо закрыл перед моим носом дверь.