Роман-газета для юношества, 1989, №3-4
Шрифт:
Весной Тане Горчаковской исполнилось семнадцать. Она училась в 10-м классе. Ее любили и дети и взрослые. «Я люблю Танюшу, как сестру, — признается двенадцатилетняя Наташа. — Мне говорят, — это глупости. Она уже взрослая, и у нее есть любимые люди, а я еще мала совсем, чтоб с ней дружить. Я не обижаюсь, я-то знаю, если я кого-то полюбила, то уж навсегда».
Через год одноклассник Татьяны, попавший в беду, скажет: «Таня спасла меня. Она помогла мне, как одна мать может помочь. А она моя ровесница».
Внешне Таня ничем не выделялась — простое открытое лицо, светлые глаза, тихий голос, прямые, всегда чисто вымытые русые волосы рассыпаны по плечам. Когда волосы падали на глаза, Таня ловким движением пальцев заправляла их за уши и при этом слегка вздергивала маленький, весь в веснушках, курносый нос.
Почему она выбрала для исповеди этот ненастный вечер? Почему приурочила свой рассказ к столь позднему часу? И что прятала на изломе вечера и ночи?
Мы подошли к воротам. У ворот проходила невидимая черта, граница. Она убегала влево, к реке, огибала парк, шла вдоль безрадостного фасада спального корпуса и возвращалась к высоким железным воротам. Граница шла по кругу или квадрату. Что внутри круга? Что за пределами ломаной линии квадрата? И где мы сами? Мы, взрослые, каждый день приходящие к детям и каждый день покидающие их? Кто мы им? Родные или чужие? И кто они нам? Чужие или родные? И где мы? По ту или по эту сторону высокой ограды? Сейчас я переступлю черту и выйду на улицу, выйду на волю. А Таня?
Таня уходила от меня в темноту. Спохватившись, обернулась, и я услышала: «Не забудьте, пожалуйста, про письмо».
Таня попала в больницу в четыре года. Из больницы ее перевели в детский дом, из детского дома в интернат. Виктора привезли в интернат семилетним. Раечка в детском доме с трех лет. Феликс с двух. Вера с пяти лет. Иногда к нам доставляли сразу троих, а то и пятерых ребятишек. Из одной семьи, после тяжелой семейной драмы. Юлю Седову определяли во 2-й класс, Сережу — в 4-й, Евдокию — в 7-й, Аню — в 8-й, Юру — в 10-й.
ИЗ РАЗГОВОРОВ С ДЕТЬМИ:
— Когда нас у матери забрали, меня отвезли в интернат, а братика в Дом малютки определили. Мне тогда восемь лет было.
— Помню, меня на лошади везли. Хоть и два годика мне тогда исполнилось, а ничего не забыл. Лошадь еще такая рыжая была. Красивая-красивая. И жеребеночек рядом бежал. Как же лошадь-то звали?
— Мы с сестрой у бабушки жили, а мать с отцом на стройке работали. Когда их лишили родительских прав, мне было пять лет, а сестре семь. Нас сдали в дошкольный детдом, а потом сюда перевезли. Отец умер, а мать попала в «инвалидку».
— У меня еще четыре брата и две сестры. И почти у всех разные фамилии. Как искать?
— Моя мамка далеко отсюда, а здесь ребята знакомые, воруют помаленьку. Как-то стекло в магазине разбили. Знаете, такой, ну его еще «стекляшкой» называют. Значит, стекло разбили, взяли ручки, ножички. Милиция, конечно, пацанов разыскивала, а я с ними был. Так меня одна тетенька признала и отвела в милицию, оттуда привезли в интернат.
В интернате дети живут годами. Детей 360. Только четвертая часть до интерната воспитывалась в нормальных или относительно нормальных семьях. Из дальних и ближних поселков съехалось около сотни ребятишек. На праздники и каникулы они разъезжаются по домам. Их называют домашние. Остальные — детдомовские.
Корень у слов «детдомовский» и «домашний» — один. Теплый, родной, понятный, вечный — дом. А пропасть между словами — великая.
Детдомовские — или круглые сироты, или остались без родительской опеки. Причины, по которым дети остаются без опеки, многолики. У одних ребят мать с отцом разыскиваются милицией или осуждены, у других — семьи многодетные или малообеспеченные, у третьих родители лишены права воспитывать собственных детей, у четвертых хронически больны или нетрудоспособны. Есть и такие, что оставили своих детей на железнодорожных вокзалах, в магазинах и в других многолюдных местах, бросили ребят на произвол судьбы и скрылись в неизвестном направлении.
Так записано в официальных документах.
А в жизни они дети как дети, с той только разницей, что детдомовские годами, а то и целое десятилетие никуда не отлучаются, разве что на одну-две смены в лагерь, в поход, на экскурсию. Да и к ним редко кто заглядывает. Многим из них никто никогда не пишет писем, не покупает сладостей, не дарит игрушек. Да и характером они покруче — замкнутые, упрямые, молчаливые, нередко с травмированной психикой, а порой просто озлобленные, обиженные на весь белый свет. Отца с матерью некоторые из них никогда в жизни не видели.
На высоком берегу реки в ранний утренний час было пустынно и тихо, только раскачивались и шумели над головой старые сосны да шуршали под ногами пожухлые осенние листья.
Я шла на работу по узенькой, еле заметной тропинке. Сквозь деревья виднелась широкая река, а за ней на правом берегу мерцали редкие огоньки крохотной, в несколько домов, деревушки. Накрапывал мелкий осенний дождь.
…Когда нас у матери забрали, мне было 6 лет… Сначала нашу мамку положили в психиатрическую, потом нас сюда привезли… Меня отец вез с того берега, больше я отца не видела… Плакала я сильно, когда меня из дома забирали…
Сколько слышала эта земля слов, заклинаний, шепота, стона, плача, крика детей и взрослых?
…Погрузили нас в трюмы, так и плыл караван из семи барж… Из Дудинки вышло нас по этапу 2000 человек… Встретили нас на Амбарной, охрана с винтовками, сказали, что работать будем здесь… Мне было 30, а дочке 3 года, а вернулась я из лагерей через 20 лет… Когда отца арестовали, я училась в 10-м классе… Дети политических заключенных — те, кому исполнилось 14 лет, — шли со взрослыми по этапу.
Если младших не успевали спрятать родственники, их увозили в детские дома в другой конец страны. Родителям не сообщали. Детям в детских домах меняли фамилии… Часто дети шли по этапу с матерями, а у дверей тюрьмы детей отбирали. Дети и родители теряли друг друга навсегда.
Деревья, травы, горы, небо, река помнили шорох шагов на дорогах, голоса людей, бесконечные этапы, лай собак, разрывающие тишину выстрелы.
«Храни меня, мой талисман, храни меня во дни гоненья, во дни раскаянья, волненья: ты в день печали был мне дан…»
Дождливым печальным утром шла я на работу высоким берегом реки. Енисей у Лесного спокойный, сильный. От берега до берега около двух километров.
Эти берега я впервые увидела в июле шестидесятого, когда после окончания института попросилась в Красноярский край и к месту будущей работы в город Норильск трое суток ехала на поезде из Москвы и еще четверо плыла по Енисею. Кричали чайки, блестела на солнце широкая река, и теплоход «Композитор Калинников» шел вниз по течению мимо зеленых гор, мимо глубоких ущелий, мимо вытянутых вдоль берега городов и маленьких деревушек. По вечерам теплоход светился огнями, играла музыка, в салоне танцевали, а утром из каюты третьего класса я поднималась на палубу. Мимо проплывали дикие безлюдные берега. Ни жилья, ни облака в небе. Только беспредельная, пронзительная синь над головой.