Роман в письмах. В 2 томах. Том 1. 1939-1942
Шрифт:
Ну, все Вам расскажу, мно-го интересного, а сколько д_и_в_н_о_г_о! На днях я увидел чудесную Мадонну! Это — Красота! В окне напротив… как виденье! Напишу… — из области искусства. В ответ на Ваше — о, глупенькая моя сестричка! — слово — «Я совсем некрасива». Вот мы об этой красоте и поговорим в письме, ближайшем, если не забуду. А в Париже уж наверное. С трепетом жду Вас. Я не смущаюсь — но трепетанье чувствую… — Вашего разочарования. Ну, будь — что будет. Все свои мечтанья _с_п_р_я_ч_у. Все-таки для Вас останется И. Ш. Для меня — Ваш _С_в_е_т, и Ваш Талантище!
Милая, целую… Ив. Шмелев
Сначала — читайте по «машинке». Я и сам не разберу. Вот что Вы со мной творите!
Но знаю, я не буду видеть строчек. Вы только — и _в_с_е_ — Вы, Ты, родная! Дитя мое, мой Свет тихий — о, сумасбродная девчонка! Что Вы написали! в expres! о, сумасбродка!
Вы — самая женственная из всех, всех — женщин, да! Извольте написать, безумица, какие духи любите? Очень прошу. Ах, Вы сумасбродка! И потому за это я Вас еще больше люблю — но больше уже нельзяя.
«Она меня — за муки полюбила177… а я ее — за состраданье к ним». Шекспир «Отелло». О, когда увижу?! Как у меня будет уютно с Вами! Ско-лько скажем! Каждый день — годы счастья!
47
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
23. IX.41
Дорогой, далекий, — шлю Вам привет, и жду, жду письма Вашего, обещанного, ответного… Его все нет еще! Писала Вам в Рождество Богородицы, а думаю… всегда… Не послала то письмо от 21-го. Слишком много слов, а все не выражают. Я так волнуюсь чего-то. Меня волнует особенно пока я не узнала откуда Ваше отчаяние тогда было? И почему Вы (когда еще все ясно было) вдруг написали: «Воображение Ваше может разгореться и многое испортить» (* «я чувствую, как Вы свыкаетесь со мною.» Вы боялись этого? Скажите!). Я навоображала? Что это: «учитесь властвовать собою»178..? Я должна знать. Весь день я с Вами — читаю все Ваши письма, потом метнулась к «Путям Небесным», — опять за письма… Мне все же странно, как Вы отговаривали (прямо трепетно) меня от приезда в Париж. И «быть благоразумной, считаться с условиями жизни». Объясните? Напишите подробно какое письмо мое было от 24-го — 26-го и какое от 31-го? Я все забыла. Пишу так много. Много на бумаге, а в мыслях еще больше. Сию секунду девочка из деревни принесла мне Ваш expres. Какое трепетное чувство, — сейчас открою.
–
Прочла.
Ответ мой, не на письмо, конечно, а на ТО, на Ваше, главное — найдите в сердце Вашем! — Как мучительно мало слов, — как много чувств, и… трепета, и счастья…
Как назову Вас, какими (жалкими!) словами скажу о том же?!
Нет, я хочу сказать Вам прямо, словами, и пусть извечно-знакомыми всему миру; не потому ли и вечно-живыми, как обмоленная икона в храме?! —
Да, я люблю Вас тоже. Давно, нежнейше и полно, и свято! Люблю.
«Вы не случайны в моей жизни, и, быть может я — в Вашей». Сказали Вы. Не бойтесь, отчего же это «быть может»? Да, знайте, люблю Вас. Всей силой души и сердца. Не говорила, не писала. Робела и не знала, нужно ли Вам это. А впрочем м. б. сама не оформляла, не сознавала. Но Вы могли увидеть души глазами в каждой моей строчке.
Поверьте, обязательно поверьте, что все время я была в тревоге, трепете и ожидании; я духом знала, что все именно _т_а_к_ и будет. Я знала не словами, не разумом, а чем-то высшим. При мысли о Вас сжималось сердце. Я выразить бы это не сумела. Я понимаю такое «знание»179 Дариньки. Таак понимаю!.. Вот и теперь я «знаю» еще и другое что-то. То, что Вас больше всего терзает, но не скажу. Нет, не скажу.
В моем стихе-безумье к Вам (не пошлю его ни за что!) намек есть бледной тенью на то, тонкой тенью, как дух мимозы. Не думайте, что что-нибудь, чего мне стыдно, — нет — это очень, очень свято! Я не потому молчу. А просто сердце приказало пока молчать.
Ах, как пою, смеюсь я навстречу солнцу! Как чудно, нежно небо, как звонки птички! И как мучительна разлука!.. Далекий, чудный, единственный… любимый.
Всей душой и сердцем любимый!
Вы не осудите меня? Пишу такое, пишу, не принадлежа Вам? Чужая! Осудите?
Мне очень больно касаться этого. Но это надо. Мне хочется сказать Вам, что это не кокетство, не влюбленность, не «Анна Каренина»180 и не «со скуки», — не от неудовлетворенности в семейной жизни, во мне. Нет, — но потому, что Вы единственный, о Вас молилась годы, пред Вами, пред Духом Вашим преклоняюсь. Я много думала о «совестном акте»181, что у И. А. так чудно разъяснено. И я не нахожу себе упрека. Поймите, что в Вас — жизнь и Вера в Бога, все самое чудесное, что делает жизнь Жизнью. И упрекнуть за любовь к этому никто не может. Ах, это сложно описать, но это я сердцем чую. Не оправданий себе ищу, а знаю. Я не боюсь себе обвинений и помню «не пщевати вины о гресе…» Но где не грех, — там нет вины. Не надо больше об этом. Больше мне сказать нечего. Не скажу больше.
Еще только одно: не думайте, что ветреная я.
Я только теперь так вот (себя не понимаю) могу все говорить. Я предаюсь волне бездумного океана — счастья. Я люблю Вас не только как писателя, — нет, — вполне, как только я могу любить. И я хочу об этом сказать Вам. Мне радостно сказать Вам это. Я испугалась мысли, что я Вам только для искусства? Скажите! Не томите! Это Ваше: «брожение мне только полезно (!) для „Путей Небесных“» меня ужасно как-то хлестнуло болью. Прекрасно, что для «Путей», но не хочу, чтоб _т_о_л_ь_к_о.
Ах, да, не думайте, что ветреная и т. д.
Не понимаю, что со мной. Прежде меня считали кто «гордой», кто «холодной», «русалкой» звали, а один остряк назвал «Fischauge»[97] и добавил «Fisch selbst ist immer zu warm, — Sie sind im Auge vom kalten Fisch»[98]. В клинике меня расспрашивали довольно откровенно нормальна ли я в таких вещах, или просто «raffiniert»[99]. Я очень была наивна и не понимала что их интересует. Один врач сказал, что я, наверное, очень «infantil»[100] или это русская натура? Пытали даже и про сны «не может быть, чтобы и в подсознании такой же холод». На вечеринках пытались под вином и, разжигая в модных танцах узнать все что-то. А я держалась очень строго, оберегая «не расплескать бы». Вы знаете ли что такое нынешний медицинский мир? Я подходила к такому иногда вплотную, что даже странно было бы мне и подумать. Я все это с самой великой простотой, одна среди 5–6–10 врачей. Вот с их такими подходами. И потому особенно строга. И те — не знали _к_а_к_ я любить умела. Да, холодная «русалка». О, какая была для меня мука эта любовь в ужасном тупике, с ее начальных дней, с признания (его) уж в тупике. Я ночи плакала, молилась, а днями отдавалась вся работе с горящими веками и жаркими губами от бессонья. Работа до самоистязания. Холодная «русалка». И, знаете, помог мне _р_а_з_у_м. Рассудок. Всегда рассудочна была, — не по-женски, говорили.
И вот теперь? — Где все это? Одно бездумье! И я сама зову слова когда-то для меня звучавшие: «leben Sie nach Goethe, nicht zu viel Fragen, mehr Sonne, mehr Herz..!»[101] Я писала однажды сочинение на тему «Goethe und Frauen»[102]. И знаю о его «крошке»183. Напишите мне о Тютчеве, — я о нем ничего не знаю, т. е. романа этого.
Нет рассудочности и нет вопросов… Есть одно — жажда видеть Вас… Хочу безумно увидеть сейчас же! Я раньше Вас учуяла тоску этого «далека». _Х_о_ч_у_ Вас видеть. Говорить с Вами, смотреть на Вас, сидеть с Вами молча, с закрытыми глазами…
Как мучает меня, что Вы нездоровы. Ради Создателя, берегитесь! —
Какой Вы чудный, нежный, Иван Сергеевич!
Мой милый, ненаглядный…
Какой прелестный наш язык! Как много ласки в нем, сравнений, как много неги и обаяния. И все же — не сказать всего, что хочешь.
Ах, да, Вы говорите об «истории литературы русской» и о письмах наших. Вы этого хотите? Я не хочу. Я никогда бы не дала Ваши письма ко мне большому свету184. По крайней мере, при моей жизни. Будто бахвальство какое-то, что «вот мол я какая хорошая». Я очень возмущалась, что Книппер-Чехова185 публиковала Антона Павловича письма. Как это было горько. При моей жизни никто их не узнает. Или хотите Вы? Тогда — другое. Тогда совсем другое.