Роман в письмах. В 2 томах. Том 1. 1939-1942
Шрифт:
Кланяйся доктору. Ты не ответил мне, где его жена, эта чудесная (?) «Марго»! А сознайся, — она тебе нравилась? Немножко? Да?
[На полях: ] Письмо наверно отправлю лишь завтра — некому идти на почту. Целую. Оля
P. S. Как поживают твои «молодые»?
«Куликово Поле» я именно так начала писать, как ты сказал, т. е. Поле с прописной, но чего-то усумнилась: грамматично ли. Спросила маму, она подумала и сказала: «пожалуй, с маленькой». Я и сделала. Рада, что угадала верно!!
Перышки моей птички — ну разве не небесная голубка[277]?
Кланяйся С[ергею] М[ихеевичу]! И «Арине Родионовне», — если это тебя не смутит. Спасибо, что молится! Она «Анна Васильевна»? Как моя бабушка покойная. Мне это так мило сердцу!
[Приписка карандашом: ] Я здорова, — силы понемногу возвращаются.
183
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
27. IV.42 7 вечера
Милая моя Олюша, светик… прости, что невольно доставил тебе беспокойство. Милая тревожка, со мной ничего неприятного, а страдание твое я переживал, им переполнен был, и свет потемнел для меня. Твоя открытка сейчас, 18-го, и я браню себя, зачем о себе писал. Милая, когда рукой пишу — не наспех это, — машинкой скорей пишется, — а, просто, _р_у_к_о_й_ захотелось тебе, — приятней, думалось, тебе будет, — _ж_и_в_ы_е_ строки. Рукой пишу, когда поздно, после одиннадцати, а то в железо-бетонном доме такой-то гром ночью, в тишине. Весь в очаровании твоим рисунком, твоей мыслью. И все, кому ни показываю. Бриллиантовая ты россыпь, чудесная! В тебе — и великое сердце, и огромная душа, и умище незаурядный! Все, что надо для всякого творчества исключительного по _з_а_р_я_д_у, по калибру. Когда же ты сознАешь это?! Оглядись — и увидишь, какая же относительная мелочь большинство мастеров кисти! Разве _т_а_к_и_м_ был бы Репин, при его техническом даре, если бы был он духовно глубок и остро чуток, и — более образован!? _Ж_и_т_ь_ в веках не будет. Как и Коровин. Не говорю уже о маленьком Малявине с его яркой «глупостью» — дурак с писаной торбой! — «Бабами»! Насколько же выше их всех Врубель, — хоть и не люблю я его больной символизм, — но у него великое воображение, он _т_в_о_р_и_л, а не списывал, у него мысль пылала, у него сердце трепетало. Хоть и больная мысль. Всякое подлинное искусство — творчество воображением, умом и сердцем. Умом лучше на последнее место. Помнишь, Пушкин: «поэзия, прости Господи, должна быть немножко _г_л_у_п_о_в_а_т_а»703. Конечно, дурак ничего не сотворит, но в искусстве _ч_у_в_с_т_в_а_м_ — почет. Страстная кипучесть чувств, пылкость воображения, нежность сердца… ограненные умом острым, — способность постигать жизнь _в_е_щ_е_й — не только всего живого! — вот Пушкин. У тебя _в_с_е_, _в_с_е, что надо. Милый ты мой гений, глу-пый, трусливый, нет — робкий, так лучше, точней… трепыхалочка ртутная… Олюша… — «познай самое себя». И помни: краскам уделено малое, СЛОВУ — беспредельность. Ты в _с_л_о_в_е_ сильна необычайно, я повторяю тебе это, я _о_б_я_з_а_н_ неустанно внушать тебе. Я не смею допустить, чтобы затерялся дивный алмаз. Потому и надоедаю, — знай.
Ты вся религиозна, — не в церковном — узком смысле разумею! — для тебя жизнь, мир — _т_а_й_н_а, та-инство, и потому ты подлинного теста, ты — истинный художник. Этим признаком, как пробирным камнем, испытываются «призванные». Почему современные евреи ничего не дали в творчестве? Для них нет ни «тайн», ни таинств: они _в_с_е_ знают, и все в'умеют. Далекие их предки иными были, и потому оставили _в_е_ч_н_о_е: я не знаю более глубокого, чем «Псалмы»704. Евангелие _в_н_е_ сравнений, понятно: тут — Божие. Наглецы и умники никогда не станут художниками, в широком понятии. Только — «смиренные», трепетно вглядывающиеся в «Тайну». Сухостой душевный не может творить, может лишь скрипеть надоедно. Неспособный воображать может только копировать, — таких большинство. И. А. Ильин умница, острый аналитик, остряк, творец схем, но… не образов. Он мыслит понятиями. И потому его «пробы», — я их знаю, — и это я тебе только говорю! — неудачные потуги, неудачные до… стыда. При этом он тонкий критик, острый… я бы сказал — единственно-настоящий в наше время. Подумай: критики ни-когда не были творцами. И потому — но тут и «верная цель»! — евреи очень набивались в критику, — «локти» и тут вывозят! Художник видит и в неживом живое, и в неорганическом — игру жизни, как дети: между ними знак тождества. И те, и другие строят свое не из понятий и логики, а из воображения — образами, а оно всегда логики бежит. Логика враг «тайны», но тайна имеет _с_в_о_ю_ логику — иного измерения. Когда однажды Бунин сказал мне, посмеиваясь: «у Сергеева-Ценского705, вашего любимца, _д_а_ж_е_ у лимона — _д_у_ш_а!» — я _п_о_т_е_р_я_л Бунина, хоть он и большой мастер, но только «без изюминки» глубокого искусства. Толстой был бы неизмерим, если бы понимал Тайну: он был слишком «из земли», — чудеснейшей, правда… но Достоевский, в _э_т_о_м_ («из земли»-то) коротковатый, буйно творил «из себя», мучительно пронзая «тайны». Толстой был суховат и сердцем, пуская в оборот «ум» и «глаз». Чудесное сочетание — Пушкин. Подумай, на 38-м _у_ш_е_л! Самая-то «рабочая пора», жатва-то… не наступила, к горю нашему. Дети из чурбачков создают чудеса. Твоя Лавра из детской вошла в твою жизнь, _ж_и_в_а_я, — вот оно творчество! Да, она _л_у_ч_ш_е_ всех Лавр, даже и посадской. И твоя Богоматерь «конкурса» — творчество несомненное.
Олюшенька, не робей, не оглядывайся, не стыдись «неопытности»: будь как дитя свободной, живи сердцем в искусстве, как бы во сне, — а форму найдешь, в переработке дашь, но «сердце» произведения рождается чаще всего _с_а_м_о, бессознательно, — мать, ведь, не чувствует зачатия младенца. Ночь. Писал с перерывом на ужин. 28-го. Читал «Пути», проверял «вопросы», поставленные в них. Ходил за молоком. Погода свежая. Стряпал обед: овощной суп, картофель. Ходил добывать масла, до-был. Видишь, на что уходит мое время. Моя новгородка завалена работой, может приходить лишь два раза в неделю, — понедельник и пятницу, а другой я не хочу. Эта благочестивая старушка дает покой мне, болтает о «явлениях» ей Христа, а сегодня плакалась над тяжелой работой, выпадающей русской крестьянской женщине, — в былое время! Чинила мое платье. Молится о твоем здоровье. И всех жалеет, а вся в обидах жизни. Олёк милый, сейчас твое письмо, 21-го! Ты не получила моего заказного от 14-го?! Господи… Твое письмо сердце затомило. Нет, не мучаю, не могу, не хочу, не смею. И не таков я: я хочу быть кротким, хочу тебя тихой, светлой, нежной. Не кори меня, Олюша, что не писал с 7-го: себя не находил. Только о тебе думы, тревоги. И себя укорял, да где же воля-то? Я был в оторопи, а не замотан посетителями. Только раза два-три завтракал у друзей, и то с надломом. Погода на Пасхе холодная была, с дождичками, и я не ездил в Сен-Женевьев, был разбит душой. В ночь на второй день был налет аэроплана, перебил сон, и я не поднялся к раннему поезду. Отложил на Радуницу706. Томился тобой, только о тебе. Переломил себя, был у всенощной в субботу, 11-го, уже врата царские были затворены. И так мне было горько! — как в детстве: затворены уже! Но вышел из церкви с тихим сердцем, примиренный. Очень, до слез, растрогала молитва Знамению, в завершение всенощной707. О, свет церковный! Какая успокаивающая святая сила! Понимаю тебя, Олюша. И все минуты была ты со мной, во мне. Живу, дышу тобою. Не кори, родная. Нет, никаких «бурь» не хочу, не могу хотеть. Тихую тебя хочу, мою кисулю, мою страдалицу… Господи, как я тебя люблю, Оля! Письмо 14-го было со мной в Сен-Женевьев, у сердца. Грустно было на могилке. Тот, кто мне передал сюжет — быль! — о «Куликовом поле», на могилке, в 39-м… умер. На обратном пути я послал письмо заказом по дороге, на ул. Конвансьон, куда я попал, чтобы поздравить — с опозданием! — вдову проф. Кульмана708, почтенную женщину, очень любившую Олю. Когда-то, когда я мучился болями в 34-м, перед клиникой, она привозила мне миндальное молоко, сама делала, без ступки. Она все еще убита, не может найти себя. Кульман читал древний славянский язык, и она подбирает его записки об языке. Живет скудно. Ей под 60. Ты сетуешь, что я «отшвыриваю» Св. Дни! Ты права, милая. Только я не отшвыриваю, а… _н_е_ _п_о_ч_у_в_с_т_в_о_в_а_л_ их, в горьком одиночестве, в тревоге, когда самое дорогое ныне… мое живое небо… ты, Олюша… истерзана! Тебя, мученицу, в сердце держал, мучился и… не видел Св. Дней! Так мне остро-больно сейчас, когда читаю твое — письмо. Не надо _т_а_к_ принимать мое невольное молчание — недельное! Не мог думать, писать. Оторопь и тоска. Ну, что я с собой поделаю!? Никаких пыток я не могу допустить, я же благоговею перед тобой! И я писал тебе 16-го, 17, заказное 20, открытка — 20, заказное 23, заказная открытка 24 — о лечении по указаниям Серова. Как мне больно, что ты тревожилась! Пойми же, — если не приходят письма, — либо запаздывают, либо мне трудно собрать себя для письма. И ты ни словечка, как здоровье, нет ли «почечных явлений»… — хоть бы одно словечко! Вся душа изныла, Оля. Нет сна и аппетита?! Олюна, прошу… держи в сердце, что Ваня твой — тот же все к тебе, с тобой, только для тебя живет-томится. Свет ты мне _ж_и_в_о_й… не буду жить без тебя! не могу! _з_н_а_ю. И ты живи надеждой, Оля… я нежен к тебе, моя святыня, моя Жизнь! Даю слово — всегда, как могу, в храме буду… с тобой. Больше мне нет дороги. О, какая же тоска без тебя… места не нахожу. Перемогаюсь, не живу. Ухожу в цифровые выкладки, это меня покоит. Если бы тригонометрические задачи решать, да таблицы логарифмов нет под рукой. Люблю. Покоит. И я отправляюсь в… Монте-Карло. Беру «Ревю рулетки», столбики NoNoNo… — и — комбинирую. Это — идиотизм, конечно, но я начинаю забываться. Так всегда бывало, когда не пишу, не читаю… — как Оля мучилась таким моим «опустошением». Когда кончал работу, ставил последнюю точку… — то-ска! «Миг вожделенный настал, Окончен мной труд многолетний… Что ж непонятная грусть Тайно тревожит меня?..»709 Сейчас заходил Евреинов710, режиссер, драматург… — мечтал поставить на экране в России «Человека»… Выпросил «Няню» и «Пути» — пенял Нобелевскому комитету, что не дал Шмелеву премии. А я глазами хлопал. Принесли при нем твое письмо. У меня заныло сердце. Я увял. А он что-то болтал о Рамоне Наварро Пиранделло711, о постановке своих пьес в Америке, Италии… А я мечтал о… тебе, родная детка моя. Кроме тебя — ни-чего, ни-кого не надо. Что с тобой, как ты лежишь, — думаю… как «калачиком» спишь… какая ты бледненькая, прозрачная… — и слезы, слезы… как больное дитя ласкаю, _с_в_о_е… И Серов что-то забыл меня… Эти дни было тепло, каштаны цветут, чужие… белыми конусками… Целую горестное твое — письмо. Не надо мучиться, мучить меня… я знаю, ты невольно, ты меня любишь, ты меня жалеешь… ты мной тревожна… не надо, светло думай, светлой будь ко мне, — и ты окрепнешь, ты будешь здоровенькая, веселенькая… — и я тебе что-нибудь сочиню… приласкаюсь… вот только мрак развеется, очень скучно мне. Перед твоей болезнью я видел тебя. Ты сидела на моей постели, спиной ко мне, полная, розовая… в голубом и розовом шелковом. Я поднялся и притянул тебя, поцеловал в ложбинку, между лопатками, и в волоски под головкой, на шейке… Милая, все любуюсь «обложкой» «Куликова поля». Жду — красками. Я тебе много написал. Неправа ты, Оля: я, не писал, «умышленно»!!? Всю Пасхальную неделю я, оставил, _т_е_б_я!? Нет, клянусь: я все минуты только тобой и дышал, но не мог писать… — от тоски-тревоги. Олюша, прошу: напиши, возвращаются ли силы, как ты проводишь время, как питаешься. Нельзя принимать несколько укрепляющих средств, фосфор, например, может вызывать раздражение стенок желудка и пищеварительных путей… лучше бы один селюкрин, но его надо принимать _з_а_ полчаса до еды! Это лучший восстановитель. Ты не слабеешь? нет кровотечения? Напиши, почему ни словечка об этом? Я волнуюсь, томлюсь. Глупая! Только изыскиваешь, чем бы растревожиться, беспокойка несносная. Я браниться начну, глу-пая! Рад как, что ты пирожка поела с вязигой. Вот, вязига тебе о-чень нужна! Это же — как желатин! Кормил бы я сам тебя! все бы старался достать, в ротик бы пихал, пичужке! Если бы ты была здесь! Не нагляделся бы, днями бы у ножек сидел, как глупый… ох, Оля, как я мечтаю! Ручку бы держал, глазами бы молил, ласкал… мою Олюнку, мою радость, гордость мою, счастье последнее… лучшее! Оля… пасхалики ждут случая — стоят — глядят на меня, на тебя. Вот, ландыш тебе посылаю, м. б., дойдет. Это недавно купил лесные, во мху, посадил, цветут хорошо! В воскресенье был в ресторане с друзьями, угощали завтраком: омар, телятина жареная со шпинатом, морковью… густая сметана —? или вернее — творожок с клубничным сиропом. Вина не пью, боюсь. Потом поехали под Версаль, к соратникам моего Сережечки. Гуляли в лесу, нарвал я полевых гиацинтов, вот один тебе. Там обедали, у друзей Сережчиных, — два брата инженеры-крымчаки, фамилия Пастак712. Вернулся в одиннадцатом. Я, Олька моя, все всенощные был в храме, и две обедни. Меня не тянет обедня, но я вникаю все больше, _в_б_и_р_а_ю_с_ь_ в нее глубже. Хотел [бы] «Каменный век»713 послать тебе..! — о Крыме. Он не вошел еще в книги, печатается в «Современных записках». Не понимаю, почему проф. Лютер714 не устроит мой «Чертов балаган»! — в Германии. Давно послал этот крепкий рассказ. По времени! И. А. запрашивал обо мне через знакомого715, живущего в незанятой Франции. Написал через него, что ты болеешь. Ничего? Что ты — Божий дар, что ты моя самая чуткая читательница. И — только. И ты — только. Смо-три! Он ревну-учий! Он меня расхает тебе. Шучу. Но… не пиши, что мы большие друзья. Да? У, как целую тебя, «калачик»! Хоть взглянуть бы только… киса моя… кисулинька… ласковка… нежка, гулинька… ну, дай мне чуть-чуть… губку… уголочек… я только ресничкой трону… виском приникну… тепло твое почую… твое дыханье, «после ливня» твое…
Оля, ты всегда изыскиваешь самые горькие причины замедления писем! Не надо так. Помни, что жизнь ныне тяжела, многое мешает. И я не из железа. Целую тебя, детка, Христос с тобой. Твой Ванёк
[На полях: ] Люблю свободу и независимость, потому и живу один в квартире. Вот каждый день и надо думать — чего же есть? И еще диета!.. И это разбивает. Вот тут и _п_и_ш_и. А рестораны мне — яд.
Беганье за питаньем удручает. Какая тут работа! Трогательна Юля (мать Ивика!). Но у ней свои дела, урывками забежит, принесет своему Дяде-Ваничке чего-нибудь.
Поздравь от меня Сережу [с] днем рождения.
184
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
8. V.42. 2 ч. дня
Ольгуночка, милая, как я тебе благодарен за твой автопортрет! Это, должно быть, труднейшая задача — дать себя. Я мало понимаю в этом искусстве — рисовании, но чувствую твою силу. Ты _ш_у_т_я_ даешь высокое искусство, — высоту техники и я, невежда, вижу. Но вышла ты слишком напряженной, и глаза… нет, это не твои милые глаза! Тут — жесткость, а ты — _в_с_я_ _д_р_у_г_а_я, живая, в моем сердце. Но это твоя работа, и она дорога мне. Целую тебя, моя чудесная. Вчера я был вне себя, распечатав твое письмо… — как бы озарило меня! Светом осияло с твоей обложки на «Куликово поле». Что за прелесть! Удивительно дала ты Лавру Преподобного в туманце. Не нагляжусь. Какой же ты чудесный мастер! Мастерство, вкус… но главное — какая Душа! Это будет _ж_и_т_ь. Это поражающее _т_в_о_е_ введение в мое «Куликово поле». Тут мы с тобой благодатно _п_о_в_е_н_ч_а_н_ы. Придет время, и _н_а_ш, общий, труд, наше светлое единство в Духе, увидят многие, многие… Сердце рвется к тебе, прекрасная из прекрасных, художник ты мой чудесный. Готовая. Не оглядывайся, будь вольной, сильной, в великую меру твоих даров. Работай, Олюша! Ты меня запрашиваешь о том, о сем… а я теряюсь, — ну, что я тебе, _т_а_к_о_й, могу сказать, я, несведущий в этом искусстве! Да, кажется мне, что коричневый тон обложки будет хорошо оттенять краски — зеленую и красную… но ты лучше _в_и_д_и_ш_ь. Думаю, что лучше сделать в более крупном виде, при воспроизведении техническом — уменьшат. Самая же техника многокрасочной обложки мне неизвестна. У нас Гросман и Кнебель воспроизводили очень удачно. Сужу по образцам (журнал «Перезвоны»716), какие помню. У меня висит репродукция с картины К. Юона717 — «Москва — Кремль» — знаешь? — вид Москворецкого Моста, в самом начале весны (март), река еще зимняя, самый горячий час дня, — 4-й? — масса движения на мосту, масса фигур, оттенков, дымы над Москвой, талый снег, зимне-весенний Кремль, лед в возках, — погреба набивают! — множество оттенков переданы «Гросман-Кнебелем» удивительно. Еще есть у меня «Купчиха» Кустодиева717а… — очень сочно. Эта техника очень усовершенствована, и, конечно, когда придет пора, мы… — или ты… — сделаем все, чтобы твои краски _ж_и_л_и. Ты — полная хозяйка в этом, «Куликово поле» — твое, а с твоим творчеством — _в_п_о_л_н_е_ _т_в_о_е. О, радость моя бесценная! Да, вот что хочу отметить… Не найдешь ли ты, что лучше было бы чуть-чуть опустить купол гирлянды, чтобы наименование автора не придавливало? Да и «И. Ш.» должно быть немного опущено, а не на самом срезе обложки? Другое. Не лучше ли будет, чтобы было вольнее «дали», «небу»… — дать больше этого «неба» между верхушкой колокольни и гирляндой? Еще: нижний срез обложки не лучше ли завершить… как было тебе во сне? т. е., — дать _ч_т_о_-т_о… м. б. «колоски»? обрывок — завершение гирлянды (как на 1-ом рисунке)? и — со звездочкой? Повторю, — ты только можешь быть здесь решающим голосом, это же — _т_в_о_е. Я счастлив, в очаровании от твоего исключительного мастерства — _с_е_р_д_ц_а, какой-то предельной тонкости, удивительной _н_е_ж_н_о_с_т_и_ и… _с_в_я_т_о_с_т_и_ рисунка! Тут такая _ч_и_с_т_о_т_а… такое целомудрие творческое… — ты, только ты одна можешь _т_а_к. О, как я тебя целую, ручки твои, сердце твое… глазки твои, моя небесная девочка… — ну вот, смотри, _к_а_к_ уже ты здорова!
Оля, не напрягай себя, не смей возиться с хозяйством, помни же: надо совсем окрепнуть. Ты ведь жила и осень, и зиму, и весну… — в безумстве-перенапряжении! Считай за чудо Милости Божией, что ты не сгорела. Береги себя, тебе предстоит большая и славная работа. Я в таком восторге, в таком очаровании, — вот именно _т_а_к_о_е… давно-давно… как бы во сне видел… и лишь слабо мог передать в «Богомолье»… — «Лавра в заревой дымке»!.. — именно, отсвет светлой зелени _т_р_о_и_ц_к_о_й… — чудесный отсвет весеннего… что чудится в Троицыном Дне… когда Земля — Именинница717б. Тогда и сердце-Душа — празднуют, обновляются… купаешься в весенне-радостном, животворящем. Ты это мне напомнила своим волшебством, девочка милая, Олюша-детка!
Ты права: это преп. Серафиму было сказано Ею — «он Нашего Роду». И я, еще до твоей поправки, написал тебе о своей ошибке. Но это не меняет сути: преп. Сергий потому и удостоин «явления», что он «Ея Роду». И я был вправе написать так, дерзнул внести в Его слова к Васе — «есть там нашего роду».
Ты уже здорова, — благодари же Господа! (я весь в благодарении, но у меня нет полной молитвенной силы), — и потому ты так _х_о_ч_е_ш_ь писать. Больной никогда _н_е_ «хочет». Вот я… я очень как-то переутомился… итог всего переиспытанного за эти месяцы… напряжение-то душевное сказалось, и потому я отлыниваю… мне н е хочется… ничего… а лежать, бездумно… я как бы топчусь на месте… душевно-то… и я никогда не насилую себя: придет час — _б_у_д_е_т. И я так понимаю, как ты была «опустошена»! Но теперь, ты будешь наполняться. Только не форсируй, а набирай сил. И писать погоди еще, окрепни, прибавь весу, пополней, порозовей _в_с_я, — спи, лежи, читай самое легкое, не вызывающее на думы, и больше ешь, ешь, ешь… купайся в молоке! Умоляю тебя — не смей поливать, копать, поднимать, носить! Не делай резких движений. Я знаю, какая ты горячка, и какая во всем — страстная. Ты же неуемная, неудержимая, — «скандалистка»! Уймись. Стань хоть на время «важной барыней»… ну, прошу… во все вноси размеренность, ритм, — это тебя введет в форму, оздоровит. И подумай о «сосудах кровеносных»: их надо лечить. Порывистость, — всяческая, — и внутренняя! — действует на них вредно. Направляй же себя «в мерный круг»! Это важно и для творческого акта.
Теперь, о работе в _с_л_о_в_е. Ольгуна, не страшись, не топочи на месте, как испуганная девочка, отдайся рассказу с полной верой в себя. Рассказывай _п_р_о_с_т_о_ и совсем _о_т_к_р_о_в_е_н_н_о, как бы рассказывала самому близкому тебе человеку, его душе. Понимаешь, самое-то важное — _п_р_о_с_т_о_ и свободно. Пусть «форма» рассказа тебя не останавливает, — она потом явится, потом все поправишь, — главное: как душа хочет, так и начинай рассказ, повествование. Непременно форма сама подыщется, если душа хочет рассказывать. Нет, искусственного приема не вводи, никаких там «спасенных чемоданов», не думай — Боже храни! — что ты навязываешь себя читателю: наплюй на все. Читателю тоже наплевать, _к_т_о_ это рассказывает: ему нужно, чтобы было «интересно». А дневник ли, записка ли, воспоминания ли… — ничего этого не надо навязывать, а просто… — так и начинай, как хотела… — чудесным прошлым, когда на тройках… через деревни, радостно… околицы, мальчишки, леденцы, «барин-барин, дай копеечку…» — орали, бывало! — все это светлое подыми, покажи, введи в него слушателя, не бойся, что длинно, всегда можно сократить. И вот, после этого «света», резче почувствует читатель _н_о_в_о_е, томительное… — и я вижу эту лошаденку, бабу, войну, пустоту полей… и печаль прежнего дома, и твое сердце… (Я знаю, что суть твоего повествования очень трудная, душевное состояние девочки! о Лике!) Оля, — все, все рассказывай, освобождай душу… потом будешь править, а теперь дай самому повествованию _т_е_б_я_ самое захватить, и тогда ты не отстанешь, пока всего не исчерпаешь, и увидишь, _с_к_о_л_ь_к_о_ же _в_с_е_г_о, и такого чудесного, в твоей головке милой, в твоем живом сердечке, в твоей, страшным богатством переполненной Душе! Я уже теперь вижу, _к_а_к_ глубок и захватывающе интересен твой рассказ. Пусть это будет повесть… — не задумывайся: тебе некуда спешить, ты не по заказу работаешь… — облегчай же себя, в тебе слишком накоплено! С_а_м_о_ _в_с_е_ уложится в форму. Когда будешь просматривать, — много после! когда _в_с_е_ закончишь! — только тогда будешь сокращать, — прикидывая на себя, _ч_т_о_ может быть неинтересно, излишне — для читателя. Но ты так сложна душевно, так особлива, исключительна, так чутка, духовно-тонко одарена, что — _в_с_е_ в твоем будет захватывать. Я тебе предрекаю это: я тебя _в_с_ю_ _с_л_ы_ш_у, как если бы это я сам был, стал _т_о_б_о_й. Олюша, _к_а_к_ я тебя люблю! как ты мне близка… — ты — во мне живешь, ты… я тобой становлюсь… я весь в тебе тону, и я всю тебя несу в себе: вот он, наш дивный _с_о_ю_з. Ты — _е_с_т_е_с_т_в_е_н_н_о_ — _м_о_я, для меня, ибо ты — и я — мы — из одного куска _г_л_и_н_ы, — так случилось. Я уже владею тобой — во мне, — и не видя тебя живой даже! — так я тебя _б_л_и_з_к_о_ слышу, так ты во мне дышишь… — это куда сильнее мгновенного телесного слияния. Правда, порой бывает недостаточно этого чувствования такой «близости издалека», хочется полной близости… такой, такой… ах, как это неизъяснимо чудесно! и — _т_а_к_ _ч_и_с_т_о, при всем греховном..!
Олечек, пиши именно так… «выключись из жизни дня сего», «забудь себя», перенесись в далекое… и увидь _с_е_б_я! ту, Олю-детку, 10-летку! — и ее глазками смотри, и ротиком ее дыши, ее грудкой… и губки облизывай, и радуйся всей, _т_о_й_ полнотой и радостью жизни детской, стань наивкой, _т_о_й, полной той, как порой удавалось стать маленькому Ване в «Богомолье». Ничего не страшись, никаких «влияний»: помни: это все — _с_а_м_о_с_т_о_я_т_е_л_ь_н_о, в каждом из нас. Перечитай «Детство и Отрочество» — Толстого718, — увидишь. Но у Толстого срывается порой непосредственность, и он делает отступления. Надо _в_с_е_г_д_а, на всем протяжении рассказа — остаться _т_о_й, малюткой, славкой… и не бойся чувствительности… — если сумеешь стать 10-леткой, не будет ни слащавости, ни «истерии»: будет девочка Оля… порой «скандалистка» — как за ужином с «яичком»! Ольга, тебя ждет великая радость в этом творчестве! Уви-дишь! Если бы ты была сейчас здесь!., как я хочу много-много тебе насказать, как писать — в письме и десятой не скажешь.