Роман в письмах. В 2 томах. Том 2. 1942-1950
Шрифт:
Сегодня очень жарко, а мне сейчас надо к доктору, — впрыскивание ляристина! потом на чай, по приглашению, а в 7 — панихида, 9 день по дорогому кн. А. Н. Волконскому. Слава Богу, болей у меня нет.
4-ый день нет писем от тебя, мне грустно, но я не пеняю, — очевидно, ты ездила на Троицу, а там гости… — ты без гостей, ведь, не можешь, опять вертишься с хозяйством… Я не стану платить той же монетой, — я пишу тебе почти каждый день, хотя меня и очень донимают болтовней… и тревогами. Не знаю, — удастся ли закабалить себя в писание «Путей», как было с 1-ой частью25, когда я начал печатать, не написав и трех глав: вопрос в том, будет ли в Париже издаваться газета26. Это должно решиться на днях.
Родная детка, целую тебя, жду увидеть тебя… ах, если бы устроилось! Тоскую по тебе, сникаю порой… и — борюсь с наплывающим безволием. Особенно ранят дни, когда нет весточки твоей… — и тогда — будто выпал тот день из жизни.
Твой всегда Ваня. Господь с тобой, моя бесценная детка!
3
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
10. VI.42
Бесценный мой Ваня, обнимаю тебя и нежно благодарю за праздник, который ты мне вчера устроил! Я чувствовала, что ты со мной был! Накануне я плакала, думая, что уж письма не будет, — я же его давно получила… И кроме того С. звонил, и я маме велела спросить, получил ли для меня — нет! Но вот с вечерней почтой подали твою заказную открытку на меня и маме заказное «pour nouveaunee»[5]. Открытку я проглотила тут же, а письмо отдала обратно маме до утра… Томилась, жгла себя терпеньем. Я прочла его 9-го утром, сразу же после того, как умылась и причесалась. В 10 ч., с первым автобусом является шофер и тащит целый ворох цветов. Открываю: огромный букет(ище)[6] роз чайных. Без карточки, без письма… Кто? Из Утрехта, из магазина рядом с Фасей… Она? Нет…
Сережа приезжает лишь вечером. Мама мне говорит: «Ну, известно от кого, конечно от И. С., я то знаю, Сережа мне говорил…» Мама смотрит розы и… в ужасе, в отчаянии: «Ну, что за болван, ну как же это можно, все испортил, всю радость мне отравил!.. И. С. просил гардению или апельсинчик!» Мама расстроена, чуть не до слез! «Столько просил его И. С.!» Сережа вечером приезжает сам и тоже огорчен, но объясняет, что задолго уже он справлялся, где мог, и для него звонили из магазинов в садоводства. Но оказалось, что гардения (я не знаю, кажется, этого цветка, это беленькие, маленькие цветочки? Да?) почти вся вывелась в Голландии, т. к. за недостатком топлива, это хрупкое растение не перенесло зимы. М. б., они будут к осени, — не требуется тогда угля. А апельсина тоже нигде не сыщешь, и вряд ли будут. Раньше (ему так сказали) будто бы в Голландии была огромная продукция гардении, огромный экспорт. Цветов здесь теперь мало, бери, что есть. Пионы… уж кажется самое то время, — не найти! Их продают бутонами, совсем бутонами, меньше голубиного яйца. Ни красоты, ни уверенности, что распустятся. И за розы не ручались, что найдутся в магазине такие, как хотел ты. Ванечка, транжирка! Что ты делаешь?! Это же безумно! Не смей! Не хочу! Буду злиться! Божественно раскрылись сегодня розы! Аромат чуть чаем! Правда! С каждым часом великолепней! Роскошный букет. Стоит в большой хрустальной вазе, тяжелой, дорогой, — достойный сосуд для твоих цветов. Эту вазу подарил мне один несчастный человек в благодарность за «спасение» его и его семьи. Кавычки, впрочем, можно снять, т. к. это было воистину спасение. Это давно было. И много чего они надарили мне тогда. Готовы были на руках носить, и не только меня.
Вчера меня ужасно все баловали. А мне было грустно… Я нехорошая. Подумай, вчера, когда все были так трогательно-внимательны, — я поддалась припадку вспыльчивости. И мне стыдно… Ужасно было больно. Ну, момент один, но все же! Я должна была встать, и что-то было не так, я боялась встать, приехали поздравители уже, а я не могу никого дозваться. Трамбовка провалилась куда-то, а мама в кухне. Когда пришли, то уже сидел свекор, а ко мне и войти нельзя, и сама выйти не могла. Сил нет, ни белья не принесли мне, ни туфли, ни платья. Ну, как же я встану? И сил нет. Ну, я «покапризничала». Мне так стыдно. Какая я гадкая. «Не хочу вставать, не выйду, забыли, бросили все меня, не дозовусь». А все неправда! Мама-то задергалась! Ваня, побрани меня! Мне стыдно! Я же всем только в тягость! И еще претензии! Я ненавижу себя порой! Ну, за завтраком в 1 ч. дня я была за столом. Пирог мама с ливером делала. С вязигой мы (если живые будем) испечем на мои именины, а то эти гости все равно не понимают толку, а будут только вопросы: «что это?», «откуда?» и т. п. После завтрака рада была добраться до постели. К вечернему чаю Сережа приехал. Тоже массу цветов навез: гвоздик каких-то грандиозных, душистого горошку. Свояк27 был к обеду и оба с Сережей остались ночевать. Этот привез тоже гвоздик со словами: «Тебе нельзя пить вина, так вот это цветы, с окраской шампанского!» Удивительные какие-то гвоздики, не видела таких, цвета шампанского с розовым отливом в середине… будто живое тело. Притащил (раздобыл эту редкость!) два огромных огурца, знаешь, здешние, длинные. Я обожаю огурцы и мне зелень нужна, а их не найти. И привез еще печенья и… книгу. Ах, Ваня, — чуднО: «флиртуй!» Я никогда с ним не флиртовала. Он меня жалеет, с разными врачами советуется, куда бы меня еще послать на исследование и т. п. Я теперь, поверь, никому не интересна. К обеду я встала опять. А вечерний чай пили у меня в комнате, сидя кто где. Это было от 9–10 ч. Вчера же у второй клушки высиделись цыпки… Но вечером заболел один кролик, не знаю, что такое. Сегодня родился еще бычок. Почему я недовольна жеребчиком? Потому что его изуродуют и продадут как рабочую, ломовую силу. А красота где? Он недостаточно отвечает требованиям, чтобы рискнуть оставить его на племя жеребцом, — значит только для работы. Кобылиц здесь ценят гораздо выше — они остаются на племя. Они все у нас породистые и, таким образом «дочка» тоже бы осталась в книге родословной. Для нашего хозяйства оставлена известная норма на всякий скот, превысить коего мы не смеем, — таким образом невыгодно оставлять кастрированного жеребенка и отнимать им место у другой лошади, могущей быть матерью. Продавать надо! А жалко! Ты получил с них фото?27а
Ну, вот, Ванюша, увлеклась и не продолжаю о самом главном. Вчера вечером я вдруг так заволновалась внутри, так все засветилось во мне… Спрашиваю: «Сколько времени». — «Без 10 мин. 11 ч.», — говорит Сережа. Это ты обо мне думал? Я крепко, крепко подумала о тебе, поцеловала тебя очень нежно и поблагодарила тебя за твою ласку, за твои дивные цветы! Чудесные, стоят они и красуются… До того, что обнять их хочется!.. Спасибо за письмецо твое и за открыточку ласковую, нежную… И за шоколад, который ты доктору за мое здоровье предложишь выпить! Это же ты мое рожденье правишь! И будто я у вас обоих была… Нет, у тебя, конечно, только! Ну, что ты спрашиваешь: «хочешь, перепишу „Трапезондский коньяк“»? Конечно, хочу!! Еще бы не хотела! Но я страшусь просить тебя на это тратить силы, и время, и отдых. Все хочу! Очень! Ты не писал мне о «Веселенькой свадьбе». Как все твое хочу знать! И как же многое не знаю! Это же ужас! Я твои конфеты шоколадные все съела, успокойся, а пчелки[7] еще оставила. И грушку _б_е_р_е_г_у! Духи тоже. На «Голубой час»[8] только любуюсь — бутылочка похожа на куполок нашей церкви… Куполок… в голубом часе, в чудесном часе, когда вершится тайна! Я мечтаю… Глуплю… Не старайся разгадать, почему я сказала «ой, что подумала!» — Глупости! Я тоже кое-что не поняла из твоего, а м. б., и поняла…
Пишу, а у меня на груди сидит птенчушка, недавно вылупился, слаб еще с другими-то сидеть. Пришел доктор. Вдруг что-то пи-пи… Что это? Цыпленок! Смеялся! Грею вот. Молчит, растет… крепнет. Глупышка. Я жадно думаю о твоем чтении, беснуюсь, что не присутствую. Ах ты, — Дока! Все-то ты догадываешься! Конечно, цветы послала. Но жалко, что тебя о зале спросила, — было бы сюрпризом! Боюсь, что запоздают, пришлось письменно заказывать, больна-то я вот. Я волнуюсь, будет ли красиво и со вкусом. Как на этот счет в Париже? Умеют подавать? Здесь хорошо это дело знают. Я послала тебе красные розы. Не потому, что вкладываю значение в окраску, но потому, что очень люблю бархатистость темных лепестков. И запах красной розы особый, густой какой-то. Ты любишь? Но мне так мало срезанных цветов! Вчера, — вот потому тебе и описала, правда, не из похвальбы, — вот нанесли, а у меня у сердца ныло… сколько их погублено! Живые они все!.. Я всегда, всегда жалею срезанных цветов. Золовка моя пыталась мне витиевато объяснить о каком-то «высшем призвании, служении цветка»… все это хорошо, но сердцу жалко. Сережа мой — другой, — любит размах. Вчера мы об этом толковали, — я его «бранила» нежно: «Ну чего ты сколько цветов притащил, ведь больно, сколько погубили?!» — «Ах, вот не понимаю, красиво! Дарить, так дарить, много цветов, охапки, именно срезанные, для тебя срезанные. Ненавижу горшочки, таскайся с горшочком!» Впрочем он сам иногда присылает «горшочки»… «Сережа, говорю, безумие ведь это, такую массу!» — «Ах, массу, массу, шел мимо витрины, красивые гвоздики, ошеломляющие краски, не видал таких в Берлине, — ну и принес, чего кукситься-то на цветы?!» А мне жаль. Это не мелочность, Ваня, а просто мне думается, что они чувствуют! Я еще девочкой все к учителю привязывалась: «Живое существо цветы?» Он был мечтатель и говорил: «Я думаю, что у них есть своя душа! Они растут, питаются и размножаются… еще одно свойство: движение, но есть цветы-„путешественники“, так что и этим свойством живого существа они обладают». С тех пор я их так и взяла в душу… Живут!
Тебе я посылаю срезанные розы без сожаления!
Символически, желая срезанных. Жертву тебе, единственному. Они, трепетные, ароматные бархатушки отдают с восторгом тебе свои жизни! Потому не в корзине, как я думала сперва. Отсветы сердца моего живого, все, все в служении твоему великому Духу!..[9]
Ваня, я поняла теперь многое из твоих писем28. Представляю и тех, письма которых тебе читал С[ергей] М[ихеевич]. Я помню, что точно то же самое говорили и нам, в связи с этим браком роднушки. Точно так же думала и чувствовала я и все мы. Я понимаю тебя вполне, но я не могу закрывать глаза на свой опыт. И считала бы это даже преступным. Ты не имел его. Поверь, что горько было мне получить этот опыт. Поверь. И для меня особенно трагично представляется вся эта романтическо-идеалистическая уверенность людей, смотрящих на других из себя и судя по себе. В этой семейной драме брака я проглотила много горьких слез. Не личных. Я не могу тебе в письме все высказать, но, поверь, что я глубже и серьезней смотрю на все, о чем ты думаешь. Когда ты мне пишешь, то мне на многое хочется сказать: «Не надо ломиться в открытую дверь — все, что ты чувствуешь, переживаю и я». Но невозможно несчастной измученной женщине, измученной подлым мужем-мерзавцем, сознавая всю подлость и низость его, все-таки советовать кинуться «из огня да в полымя!» Если она теперь раба его, убивающего ее дух, то тот, кто якобы любит ее (а на самом деле желает только ее миллионы! Я это знаю), этот сумеет ее так скрутить, как еще никогда ее духу этого и не снилось. Ты знаешь, как я близка к моей Дорогой, верь, что я так же, как ты и прочие судила обо всем. Точно так же. Но нельзя закрывать глаз и убаюкивать себя «авось»-ем[10]. «Полымя» будет еще хуже «огня». Я знаю, что я говорю. Единственный путь несчастной — это самостоятельно выпрямить свой хребет. Только это. Пусть трудно, пусть она непривычна, я верю в то, что она достаточно сильна духом, чтобы теперь, именно теперь взять в руки вожжи своей собственной жизни. Нельзя никогда забывать, что это же два друга давнишних, очень давнишних и что теперешний обольститель очень даже в свое время старался женишка всучить и для чего? Или ты это забыл. И этого нельзя забывать! И если, обессиленная раба, рада хоть какой-нибудь, но перемене, то нельзя же ей подсовывать такой же «хрен». Она не знает его! (* и ей простителен поэтому ее флирт.) И ты не знаешь. И все это относится к такого сорта _п_р_а_в_д_е, что понадобься это — можно бы и на костре сгореть. Ты многого не знаешь. И то, что знаю я, — знают немногие из родных. И именно только и исключительно чисто душевно-духовного порядка. Все материальное, земное (как ты назвал), все понимаю!! для меня, как и для тебя не играет роли. Я не так мелка в этом вопросе. То, что она флиртует, не является доказательством того, что это правильно. Она его не знает (** Она хочет верить, и в этом особый ее трагизм. Не хочу, однако, себя тревожить сугубыми думами, мне надо поправиться. Силы и духа и тела мне еще надо долго собирать!). Судьба этой несчастной так меня огорчает, что я очень прошу тебя мне ничего не писать, не сыпать, так сказать, соли в раны. Я ночи не сплю иногда. Новый хахаль даже и не думает скрывать перед некоторыми друзьями своими, что ему только капиталы невесты нужны. Нахал! А она верит всей его гнусной болтовне! Нужно знать этого фрукта. Ты не знаешь, иначе ты не так бы относился при твоей требовательности. Не думай, что я оправдываю ее сиденье с подлецом! Откуда у тебя эти сомнения? Думаю, что есть эти сомнения, иначе чего же тебе доказывать, что он гад? Я же знаю! И вот уже поэтому только судя — каков же новый «претендент»?
[На полях: ] Ванечка, родной мой, крепко тебя целую. Обнимаю. Рвусь к тебе, чтобы сердцем сердцу все сказать. Уверена, что и ты тоже. Сейчас письмо от жены «кавказца»29 и маленькое его. Еще не получил о новой болезни, не хочет на расстоянии делать диагноза, тревожится и просит подробно описать. Я послала. Уверен, что теперь «здорова»!!
Целую, будь здоров, пиши! Оля
11. VI.42 Ванюша, мое солнышко, очень нежно думаю о тебе. Не обидься!
Ах, да, доктор был — доволен мной, крови нет, встаю
4
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
12. VI.42 7 вечера
Родненькая моя, Олюночка, опять заболела! Вот, моя тоска 29–30! Страдаю тобой, бедная больнушка… но не падай духом: _д_о_л_ж_н_о_ _в_с_е_ пройти, ты бу-дешь здорова! Оля, ты сама мешаешь болезни пройти: слишком рано начала разъезжать, мотаться в хозяйстве, — и… нервить, конечно. Прошу — молись, Пречистую призывай, Ей душу всю препоручи, молись преп. Серафиму, и благостному нашему Хранителю — преп. Сергию! отдай себя им, светлым, — и веруй, что будешь здорова. И лечись, конечно. Ты права: напиши «кавказскому доктору», — он, м. б., чуткий диагност. Принимаешь ли, что советовал С. М. Серов? Хлористый кальций, и желатин — в соках фруктовых. Во всяком случае, это безвредно. Я каюсь, что затеян «вечер литературный», — очень меня треплет, всячески. Нет органа печати нашего, мои друзья беспрестанно справляются… эти мелочи всякие… я устал. Я не имею часа покойного — забыться в тебе, в своем. Твое письмо 27 мая — ах, какое нежное, насыщенное тобой, твоим чувством. Через скорбные думы о тебе, через горечь всего, тебя отягчившего, пытаюсь отвечать на твои запросы.
Еженедельника30 я тебе не буду выписывать, но я не виноват, что ты его получаешь. Сами шлют..? Я уже месяца три не вижу его. И на твой вопрос о статье Г[орянского]31 — и охота тебе — о сем! — отвечу: и не буду читать. Сором заполонять остатки света во мне?! Брось… Фася слишком «проста»… вот это — провинциалка! А ты… нет, ты слишком — _т_ы_… и никем-ничем не можешь быть, только — ты, Оля — для меня. Всегда — «Оля моя, — всегда — Олюша, Олюночка, единственная, несравненная». Ну, поцелуй. — Да, мы почти — одно. Я это давно вижу. Отлично. Одного «куска». Это-то и дивно, в этом — _в_с_е_. Ты — вся _м_о_я, как я сам — _м_о_й. Отсюда такая правда любви, такая неразрывность. Отсюда и мука моя о тебе, тобой, — и радость, свет, счастье… — святая, чистая, сверхземная радость. Мы были бы — знаю! — очень счастливы в браке. Но мы и теперь почти счастливы. Когда душа истекает в нежности, в жалении, в любовании, в чуянии нерасторжимости навеки — это чудесное чувство, очень близкое к благоговению, к религиозному восторгу. О, милая девочка, — будь же здорова, вытерпи, вылежись, излечись! Молись же, Оля! До тихих, благостных слез веры! Я хочу, хочу, я верую — ты должна быть здорова. И мы должны встретиться, прильнуть душами, самым чистым и светлым в нас!
Не может быть «жути» в такой общности многого в нас. Словечка «замазыриться» — ть, — нет в словаре Даля32. Я не слыхал. Того же смысла — «забельшить»33. А есть слово — «мазырничать» — привередничать, размазывать кушанье по тарелке от прихоти. Олёк, остерегайся «областных» словечек в писаньи, они бывают нужны лишь для оттенения лица, для «характера», порой… Говорю, конечно, об очень редкостных словах, мало внятных общему читателю, — их лучше избегать. — Напомни, какое «определение» я дал тебе, в конце лета, которое тебя обожгло? я вспомню смысл его… — напиши, за _ч_т_о_ извинился. — Твою рубашечку бу-ду носить, ведь ты в ней, твое сердце, свет глаз твоих! О, нежная моя! — Олюночка, я не нашел твоей карточки — «полненькой», и лошадки! Пропала. — Моего портрета художника Калиниченки, я не могу отобрать уже от приятеля, раз отдал! Не отдаст!! Он даже не дал мне на время, а сам для меня переснял. Отдал я в черные дни, когда все разбрасывал из своего… после Оли, — не хотел жить, собирался уходить… Теперь как жалею! Если бы ты подошла ко мне тогда, в Берлине! Но тогда я был чужим твоей душе. А я — бессознательно _ж_д_а_л, — _к_т_о_ же меня приласкает?! укрепит..? И — все чуждое было, все — _н_е_ для меня! А как за мной ухаживали — в самом светлом смысле! — везде! И — все чужие, — жия… Но ты… ты бы _м_о_г_л_а_ отеплить сердце… Ну, _п_р_о_ш_л_о. Я все же нашел тебя! Ты… меня…?! И благодарю Господа: я уже _ж_и_в_у… я заставлю себя писать, завершать. Чего жду? Спокой-ствия. Многое тревожит душу, чего-то жду… — да ведь жизнь-то какая, какие события! А для моей работы — ей надо _в_с_е_г_о_ меня, как всегда. Но я себя за-ста-влю. Увидишь. Оля, я ничего не утаиваю от тебя из жизни моей, и из работы моей. 2-я часть «Лета Господня», — это написано до 41 года. У меня двенадцать очерков, надо еще 3–4 — болезнь, кончина отца, похороны, поминки, _к_о_н_е_ц… — тогда будет _в_с_я_ 2-я ч. «Лета». Да, я изменил чуть программу чтения: первым номером пойдет не «Чертов балаган», а… благостное — «Крестный ход»34, из II ч. «Лета Господня». В литературе _т_а_к_о_г_о_ никто не давал и не даст. Дано мною, и — исчерпано. Возможно, что будут на чтении митрополиты35, оба, или один… — м. б. и не будут! — но мне дано было дружеское указание… — м. б., кто-нибудь из них и изъявлял желание. Придется поехать и пригласить. Митр. Евлогий не раз меня слышал и — радовался. И начинать — при них — с… «Чертова балагана»… — нет, хоть и ничего непристойного, но… рассказ очень жесткий, «волнующий нашей _б_о_л_ь_ю», — это удар по части нашей интеллигенции… — не хочу ворошить. Я дам родную, светлую стихию, нашу «святую силу», — Крестный ход — ан гран![11] Смотр святынь! Встреча Господа и Пречистой, «смотр» земной жизни: «„пойду, погляжу, как на моей земле люди живут“ — скажет Господь, и пойдет, и все праведники и преподобные, и все святые с Ним…» — говорит Горкин36. И тут читатель увидит… — «земное»… грязь, злобу, недостоинства… и… — при всем этом «беспутстве» — _ж_и_в_у_ю_ душу, порыв к Небу! — да, Оля… кажется, мне удался этот труднейший «опыт». Встанут перед слушателями _в_с_е_ храмы Замоскворечья и Кремля — в их «знаменах». И — будет двигаться _х_о_д… _с_м_о_т_р_ _з_е_м_н_о_г_о. Остальное без изменения. Из «Няни» беру страницы 113–116 — начиная со слов «А жить уж нам трудно стало…»37 Чтения на 12 минут. Но «Крестный ход» возьмет почти 30–35 минут. Он труден для чтения, много сил возьмет. Из «Богомолья» беру — знаешь, детка, я задумал, — чего Оля хотела бы? — и раскрыл на удачу: 92 страница! — «Идем самыми страшными местами…38 Парит. Гроза. Ливень. Розовая колокольня Троицы… Свеча пасхальная — отец — земляника…» — ну, вся наша родная стихия! Ты довольна? Да, да… — ты в ней!! Читать буду — _т_е_б_е, знай! Воображу тебя — в рядах, и скажу мысленно перед чтением: — «Ольгуна, слушай девочка, для тебя я». Если бы чу-до..! Увидал бы тебя… — сердце взметнулось бы..!