Россия и ислам. Том 3
Шрифт:
Сразу же после Октября и в социально-теоретической и в пропагандистской работе возобладали гипертрофированный пиетет научного знания, недооценка других сторон духовного мира человека, левый радикализм, революционный экстремизм, толкавший на максимальный разрыв с «наследием прошлого», – с достижениями гуманистической мысли. Под явления, чуждые социализму, стали подводиться многие исторически сложившиеся традиции, формы эмоциональной разрядки, идеи, связанные с терпимостью, жалостью, утешением («религиозно-идеалистический вздор» и т. п.). Формировалась модель «простого советского человека»: нерефлексивного, рационального (т. е. знающего, вполне в гегелевском духе, какой закон его ведет и чему надо подчиняться), оптимистичного. Такие прозрачные, понятные и вообщем-то легко манипулируемые люди могут быть без всяких проблем слиты в понятие «массы», которые строго по закону «творят историю» (см.: Золотухина-Аболина Е.В. Философское знание: радикальное обновление и актуальные проблемы преподавания//Философские науки. М., 1988. № 8. С. 85–86).
Средняя Азия становилась одним из тех полигонов, на котором это, лишенное подлинно универсалистских ценностно-целевых ориентиров, догматическо-стереотипизированное, тоталитарное мышление – взвинченное к тому же непрестанно возрождавшимися великодержавно-шовинистическими, а следовательно, и исламофобскими, предубеждениями и алармистскими лозунгами – пыталось всего усердней показать себя как ниспровергатель старого и соответственно творец «бравого нового мира». В качестве такового оно обрушило всю свою мощь против «досоциалистических» – «замшело-религиозных», «реакционных, феодально-байских» и т. п. – коммуникативно-регулятивных форм и средств общения и культурной преемственности.
А теперь вновь послушаем Мухаммеджана Шукурова: «На Востоке рукописная книга, бурно развивавшая искусство каллиграфии и высокохудожественного оформления, в течение многих столетий была у людей на руках, дома (особенно в городах, древнейших культурных центрах) – прочно вошла в быт, повседневную жизнь. Не случайно у таджикского народа, например, было развито книжное мышление, культ написанного слова, запечатлевшего мудрость веков, обобщавшего нравственный опыт поколений, способного осветить жизненный путь. И вдруг то, что считалось священным, было объявлено вредным, использовано как топливо, затоплено в реке и арыке, замуровано в стене, закопано на кладбище! Массовое уничтожение в 30-х (на самом деле эта кампания началась намного раньше. – М.Б.) древних рукописных книг и старых литографированных изданий привело к духовному опустошению. Лишь незначительная часть бесценного наследия была спасена и собрана в книгохранилищах Бухары, Ташкента и Душанбе… Также беспощадно были уничтожены памятники архитектуры, которыми была столь богата Средняя Азия. От Бухары моего детства ныне не осталось и половины. Огромные средства были потрачены на снесение под разными предлогами зданий медрессе, мечетей, крытых базаров, гробниц, караван-сараев и т. п., а ведь многие из них были произведениями настоящего искусства и все они были историей… Прочно утвердившееся наше понимание духовности, как понятия только религиозного, свело на нет значение важнейших ценностей, традиционно питавших человеческие основы бытия. Прав Расул Гамзатов (знаменитый современный дагестанский поэт. – М.Б.), сказавший: «Когда в свое время уничтожали мечети уничтожали и историю, и архитектуру, и культуру народа». «Исторический нигилизм», продолжает Шукуров, привел – в том числе и в Средней Азии – к «духовной нищете современного человека» (Курсив мой. – М.Б.).
Могу только добавить, что Бартольду этот «исторический нигилизм» – в том числе и в его антивосточных вариантах – был принципиально враждебен, как и многим другим либерально мыслящим представителям российской интеллектуальной элиты. При всех своих недостатках они были против «демеморизации» человека, независимо от его этнической и конфессиональной принадлежности, – т. е. против разрушения исторической памяти, традиции, хранящей собранный веками духовный опыт.
258 Это – опять-таки шаг в сторону структуралистско-синхроннистического видения исламских и других социумов. Для нас всего значимей именно их взаимодействие, а не автономное существование, и на первый план выдвигается поэтому суждение, фиксирующее свойства этих социумов (или других «объектов») в их интеракционной связи. Разумеется, проблема экспликации «бытовых характеристик» соответствующих «объектов», т. е. тех, в которых они представлены существующими независимо от актов взаимодействия, – не только сохраняется, но и приобретает даже большую роль.
259 Не сомневаюсь поэтому, что он бы с удовольствием присоединился и к фрейдовскому мнению о том, что если религия должна соответствовать навязчивому неврозу, то философская система – бреду (см.: Minutes of the Wienna Psychoanalitic Society. 1906–1908. Ed. by H. Hunburg, E. Redern. N.Y. 1972. Vol. I. P. 149, 151), и к виттгенштейновской оценке философии как своего рода болезни, «неврологическому отклонению», требующему определенного лечения (см. подробно: Wittgenstein L. Culture and Value. Oxford, 1980. P. 44; Idem. Remarks on the Philosophy of Psychology. Oxford. II, 1980. P. 110).
Об авторе и о книге
Это книга о встрече двух духовно-исторических «континентов» – России и ислама – и об отражении феномена ислама в российском сознании на протяжении более чем полутысячелетия принадлежит перу замечательного российского исламоведа, историка и философа Марка Абрамовича Батунского – человека, впитавшего и творчески претворившего в себе опыт несхожих культур, несхожих направлений мысли, несхожих школ социо-гуманитарного знания.
М.А. Батунский был не только знаменитым ученым энциклопедической образованности и гибкого ума. Его мыслительный мир включал в себя огромный жизненный опыт: ему доводилось жить и в Центральной Азии, и в России, и на Западе. И везде он обрастал человеческими связями.
Его научной специальностью было исламоведение – причем в самом широком плане. М. А. Батунского интересовали священные тексты и вероучительные основы ислама, его политическая и социокультурная история, его западная и русская историография. Однако свои исламоведческие штудии он вел в самом широком контексте современных религиоведческих знаний: он прекрасно разбирался в новейшем теоретическом религиоведении, знал основоположения, историю и философские традиции всех трех, а, точнее, четырех религий библейского корня: иудаизма, христианства (причем последнего – в его и западных и восточных течениях), ислама и бахаизма. Впрочем, неплохо знал и основы зороастризма и буддизма.
Не будучи человеком конфессиональным, Марк Абрамович имел множество друзей среди верующих разных религий – иудеев, мусульман, восточных и западных христиан, бахай. Оно и неудивительно: он тонко и сочувственно понимал духовную проблематику самых несхожих людей. Об этом, однако, чуть позже…
Но что интересно: в его научный и религиоведческий горизонт входило изучение не только религий как таковых, но и характерных для
XIX–XX столетий явлений антирелигиозной неоязыческой реакции, включая расизм, а также попытки использования духовного содержания великих мировых религий для сугубо прикладных целей: «классовых», националистических и т. д. Понятно, стало быть, и его непримиримое отношение к любым версиям фашизма, большевизма или национал-экстремизма, к любым их попыткам выряжаться в религиозные одежды.
С точки зрения М.А. Батунского, проблематика религиозного опыта людей уникальна и внутренне неразменна. Ибо связана она не только и даже не столько с прагматическими людскими потребностями, сколько с сокровенно переживаемой и осмысливаемой человеком Святыней. Проблематика же Святыни бросает свой свет на глубинные потребности человека в своем внутреннем достоинстве, в осмыслении ценности своих связей с другими людьми, с обществом, со Вселенной, с Богом. Конечно же, как рассуждал и показывал в своих трудах ученый, индивидуальный и коллективный религиозный опыт может обрастать разного рода стадными комплексами и деляческими интересами (действительность нынешней России дает нам богатейший материал для такого рода рассуждений и исследований). Однако же внутренняя ценность и глубинно-человеческие основы религиозного опыта всё же оставались для него непреложны.
Понятно, что отношения Марка Абрамовича с казенной «советской наукой», с «теорией марксистско-ленинского востоковедения» не могли быть благодушны и спокойны. Его не печатали, публично травили, периодически вызывали для «распеканций» в ЦК единственной тогдашней партии. Впрочем, с ним изредка советовались, но, по выражению тех лет, лишь «келейно». Однако любое событие текущей советской истории – будь то очередная антисионистская истерия, будь то вторжение в Афганистан – усугубляло его одиночество в структурах казенной науки. Конечно же, и в советских условиях он пользовался любовью и пониманием в довольно широком круге людей. Но наука – вещь весьма формализованная и гласная. Дружеского круга для нее недостаточно…
Эмиграция на Запад, где перед ним открылись лучшие гуманитарно-научные издания и аудитории, оказалась закономерным итогом многолетних советских мытарств.
М.А. Батунский тяжело переживал социальный кризис, этно-религиозные войны и распри на территориях бывшего Советского Союза.
Он понимал, что «советская цивилизация», «советская наднациональная общность», пытавшиеся строить свой универсализм в обход подлинно духовных ценностей, в обход глубинного внутреннего мира человека (к какой бы вере или этнической общности человек ни принадлежал), исторически обречена. Но он понимал и другое: боль ее распадения усугубляется невежеством властей и мстительными комплексами оппозиционеров, усугубляется державным чванством одних и национал-экстремистским ожесточением других. Он неоднократно говорил об этом нам, россиянам, по зарубежным «голосам».