Россия молодая (Книга 2)
Шрифт:
– А ведь и полно бы тебе, Сильвестр Петрович!
– Чего полно?
– понимая смысл слов Рябова и радуясь тому, что кормщик догадывается обо всем происходящем в его душе, спросил Сильвестр Петрович.
– Об чем толкуешь? Чего полно?
– Говорю: полно, - всего и делов!
– повторил лоцман.
– Тебе ведомо, лишние-то слова болтать невместно!
И круто переменил беседу, спросив, довольна ли Марья Никитишна воеводским домом. Иевлев взглянул через плечо на челядь, что металась то на ледник, то в поварню, то в погреб, на кучеров, что лаялись возле своих экипажей, на меншиковских скороходов, спавших в холодке возле тына, вздохнул, сказал, что довольна, все сбирается на Мхи, да никак досуга не выберет...
– Делов ныне немало у нее!
– подтвердил Рябов.
– Хозяйствует...
– Домина ничего!
– А что бы Таисье Антиповне наведаться?
– спросил Иевлев.
– Взяла бы да и пришла...
– Не придет!
– С чего же?
– А как же ей прийти, господин шаутбенахт? С черного-то крыльца?
Иевлев нахмурился, сказал сердясь:
– Для чего же с черного?
– Да ведь с иного, с боярского, челядь не пустит!
– молвил Рябов. Рыбацкая женка, да с князьями, с графами...
Он усмехнулся добродушно, добавил:
– Оно бы и ничего, и бог с ним, да толичко Иван мой Иванович все в гости к вам сбирался, к девам, в воеводский дом...
– Сбирался? Так за чем же дело стало?
– оживленно сказал Иевлев.
– Ты, брат, Иван Савватеевич, бери и веди. Что ж... придет, навестит Ванятка, поиграют они... Ты не сумлевайся...
Покуда Иевлев говорил, кормщик смотрел на него сверху вниз - точно бы с сожалением, потом попрощался и сказал решительно:
– Нет, не приведу! Нельзя ему с черного крыльца, не таков малый вырос. Высоки ныне хоромы твои, а нам покуда что и в своей избе не тесно. Уж ты не серчай, Сильвестр Петрович...
Он ушел не торопясь, поглядывая по сторонам с добродушной усмешкой, ничем не обиженный, такой гордый сердцем, что Иевлев вдруг страстно позавидовал могучей этой натуре.
Два дня подряд царь Петр водил в воеводский дом к Марье Никитишне на обеды иноземцев - старых и недобрых знакомых Иевлева во главе с консулом Мартусом. Обеды были пышные, длинные, с заздравными тостами, многими переменами и речами. В выпуклых золотисто-карих глазах царя горели и потухали искры; он, топорща усы, подолгу толковал о боге, о грехах мирских и о том, что по примеру отцов и дедов своих задумал соблюсти ныне некое древлее благочестие: уйдя от сует суетных, накрепко решено им отправиться на Соловецкие острова в тамошнюю святую обитель, дабы возблагодарить угодников божьих Зосиму и Савватия за спасение города Архангельска от нашествия шведов. Иноземцы переглядывались, кивали, одобряли мудрее царево решение, а Сильвестру Петровичу все казалось, что государь смеется и что ныне он уже иначе разговаривает с иностранцами, чем в те годы, когда каждый приезжий из-за моря человек казался уже и честным, и умелым, и умным, и преданным его цареву делу. И пил с иноземцами Петр куда меньше, чем раньше - в молодости, и неосторожного слова от него Иевлев не услышал ни единого. Прежними были громкий смех, да подергивающаяся вдруг щека, да манера больно хлопать собеседника ладонью по плечу...
А когда, отобедавши во второй раз, иноземцы, ведомые консулом Мартусом, ушли веселыми ногами, Петр вдруг сказал:
– Не расходись, господа совет, побеседуем, свои люди, приустал я ныне с сими ворами да с пенюарами...
Расстегнул кафтан, налил всем в кубки венгерского вина, что оставалось еще на погребе Прозоровского, пригубил, мягким непривычным голосом произнес:
– Помянете меня, ей-ей, верно говорю: ныне же будут своим потентатам тайнописью строчить, что-де русский царь Петр, его миропомазанное величество, на год к Соловкам молиться отбыл.
И лукаво взглянул на Апраксина:
– А и рады вы с Сильвестром, радешеньки! Ваша, ваша правда, на сей раз ваша, да только как быть? Вовсе без иноземца? По примеру древлему, а?
Он положил огромную, в смоле и копоти, ладонь на плечо Иевлеву, надавил с ласковой силой, взглянул в глаза Сильвестру Петровичу и тотчас же со вздохом отворотился к другим. Было видно, что он чем-то встревожен нынче и хочет разговаривать, но не знает, как начать беседу. Погодя встал, прошелся возле стола, покашливая сказал:
– Честный и разумный, усмотревший что-либо вредное или придумавший что полезное, разве не может говорить мне прямо, без боязни? Что молчите? Или вы тому не свидетели? Полезное я рад от любого слушать! "Тиран, тиран", давеча прочитал я об сем в иноземных курантах! Да знают ли они все мои обстоятельства? Недоброхоты мои извечные недовольны мною, то - истинно, да разве мне похвалы нужны сих скаредов? Невежество и упрямство всегда на меня ополчалось, как задумал я перемены ввести и нравы исправить. Вот кто тираны, а не я! Что молчите, "осы повесили? Разве усугубляю я рабство? Разве не обуздываю я озорство упрямых, разве не смягчаю дубовые сердца, разве жестокосердствую, заводя порядок в войске и в гражданстве? Пусть злобствование клевещет, когда совесть моя чиста, а неправые толки разнесет ветер, - верно ли, Сильвестр?
Иевлев поднял глаза на Петра, напрягся и ответил не спеша, ровным, негромким голосом:
– Мне, государь, на вопрос твой ответить трудно. Я только из узилища выдрался, где, почитай, год острожником ежечасно дыбы ждал, али еще какого нравов исправления. Размышлял же так: под пытку хватать воинского человека, единственно от ябеды злокозненного государству ворога, едва ли к пользе повести может. Нынче меня, завтра Апраксина, там Меншикова, с ним Шереметева да Репнина - кому оно на руку? Дыба, да виска, да кнут орленый...
– Будет!
– крикнул Петр.
У него потемнело лицо, дернулась щека, он хотел было что-то сказать еще, но промолчал и опять принялся ходить возле стены из угла в угол. Так он ходил долго в тяжелом молчании, сложив руки за спиною, ссутулясь, как всегда, когда бывало ему трудно в жизни. В столовом покое стало совсем тихо.
Погодя, резко вздернув головою, Петр повернулся и уехал к себе на остров один, спать во дворец.
– Пронесло!
– тихо сказал Меншиков и утер скатертью пот с лица.
– Ну, господин шаутбенахт, язык у тебя...
– Пронесло ли?
– спросил Головин.
– Истинно пронесло!
– улыбаясь сказал Апраксин.
– И пронесло, и на пользу Сильвестр слова свои вымолвил.
Головин вздохнул, покачал головой:
– Дай-то боже!
И тотчас же все заговорили, зашумели; при Петре нынче было словно бы душно, а без него подул свежий ветер.
Александр Данилыч, громко перекрывая голосом всех других, говорил:
– В недавнее время он у нас спрашивал - ей-ей, крещусь, вот не вру, что вы, братцы, дома делаете? Вот идешь, дескать, ты, Александр Данилыч, к дому. Что ты там делаешь, дома-то? Как живешь, не трудясь? Так и сидишь, сложа руки? А случился тут Шеина батюшка, боярин, так и отвечает: "Мало ли нуждишек, государь, по усадьбе, дела найдется". А он, Петр Алексеевич, таково со скукою на боярина очами повел: "Знаю, говорит, ваши дела - все меня пересуживаете"...
Было что-то грустное в этом рассказе Меншикова, и еще горше сделалось на сердце у Сильвестра Петровича. Он совсем затих, опустил голову и задумался, представляя себе, как в эти минуты Петр, бесконечно встряхивая кудрями и скалясь, протягивает к денщику ноги, чтобы стащил ботфорты, а потом лежит на своей узкой, жесткой кровати, глядит во тьму широко открытыми, вопрошающими глазами и спрашивает шепотом:
– Как быть? Как делать? Как?
А ответа нет, нет никакого ответа. О господи, легко судить, а как работать тот труд, который навалил на свои плечи Петр Алексеевич? Как?