Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Россия молодая (Книга 2)
Шрифт:

Афанасий пригубил вино, спросил у Меншикова:

– Что зубы скалишь, господин поручик?

– А того, - с усмешкой ответил Меншиков, - того, владыко, смеюсь, что неверно ты говоришь. Я трусом отроду не бывал, то вы все ведаете, а сего боюсь. Боюсь, отче, паки и паки боюсь, и не смерти, леший с ней, помирать все станем, а страха боюсь - своего страха, когда поволокут к князю-кесарю, да заскрыжещет он зубами, да нальется кровью, да покажет тебе орленый кнут, да палача Оску, да пихнет в закрылье к дыбе. Тебе, владыко, из Холмогор не видать, а мы, приближенные, знаем, каково под пыткою человек изумлен бывает. Не устрашившись! Как бы не так, отче! Бывало весь потом обольешься, покуда из себя то самоинужнейшее слово выдавишь. И ждешь! А ну, как тебе за то слово...

Граф Федор Алексеевич Головин взглянул на Меншикова исподлобья маленькими, догадливыми, пронзительно-умными глазками, покачал головой:

– Полно, Александр Данилыч! Не ко времени сии речи! Сделано - и слава тебе богу, и верные слова владыко сказал! Про ваше здоровье пью!

Сильвестр Петрович, дотоле молчавший в своих креслах, спросил:

– Ответь, Федор Матвеевич: ты думал обо мне, что изменник я и вор? Не всегда, не поутру, а вдруг - ночью - не бывало? Не вступала в голову мыслишка: может, и впрямь Иевлев перескок - к шведам перекинулся, нас всех вокруг пальца обвел? Не думалось так никогда? Ни единого разу?

Апраксин с ленивой улыбкой отмахнулся:

– Вздор городишь, господин шаутбенахт!

– То-то, что не вздор. Сидючи в узилище, денно и нощно размышлял я: ужели верят они сему навету, подлой на меня ябеде? Ужели меж собою в Москве али на воронежских верфях говорят: не разглядели мы, каков был Сильвестр. Не увидели змия! И еще думал почасту: ужели он сам, с коим прошла вся наша юность, с коим мы потешные корабли на Переяславском озере ладили, с коим под Азов дважды ходили, с коим нарвское горе хлебали, ужели он...

Головин постучал по столу ладонью, строго прервал:

– Полно, господин шаутбенахт! Об сем предмете говорить не станем! Ни до чего доброго не доведет нас такая беседа...

Сильвестр Петрович вздохнул, замолчал надолго, погодя ушел в опочивальню. Марья Никитишна пошла за ним - он пожаловался:

– Слаб я, Маша, еще...

Она села рядом с ним, он взял ее руку, почти шепотом сказал:

– Трудно что-то...

– Да что трудно?
– воскликнула она.
– Что, Сильвеструшка, что, когда ныне и ерой ты, и шаутбенахт...

Он посмотрел на Марью Никитишну каким-то иным, новым взглядом замолчал и более уже ей не жаловался.

Попозже Федор Матвеевич, утешая ее, говорил:

– Тяжко ему, Маша, многотрудно бедной душе его. Как не понять? Вскипит вдруг честная кровь, не совладать с собой. И в самом деле - как оно было? За подвиг и еройство истинные взяты оба в острог, в узилище, за караул, на пытки и посрамление - кем? Страшно подумать! Погоди, Маша, сие с прошествием времени минется. Отдохнет Сильвестр Петрович, оттает острожный лед в его сердце. И ты, Машенька, не горюй! Дел у тебя ныне, вишь, какое множество: дочки, муж адмирал, гости, воеводская усадьба, почитай весь Придвинский край на поклон бывает. За делами и минется невеселая эта пора...

Хлопот действительно было - не оберешься: в самое разное время вдруг появлялся Петр, голодный, усталый, жадно ел, искал, где бы поспать в холодочке; отоспавшись, вновь исчезал на верфях, в крепости, на Пушечном дворе. Все свитские - от самых начальных до мелкого народу - норовили быть поближе к воеводскому дому: почаще следовало попадаться Петру на глаза в усердии, чтобы не забыл. С Марьей Никитишной и с Иевлевым Петр Алексеевич был особенно ласков, от этого в воеводскую усадьбу повадились ходить на поклон. Марья Никитишна и сердилась, и нравилось это ей: ходили и ездили многие - и гости торговые, и попы, и игумны окрестных монастырей, и какие-то льстивые, верткие, совсем незнакомые люди из Устюга, Мезени, Вологды. Во дворе торчали, ища случая услужить Марье Никитишне, дьяки - те самые, которые совсем недавно мучили ее и терзали расспросами о Сильвестре Петровиче. Как-то она пожаловалась на них Меншикову; тот усмехнулся, показывая белые как кипень, плотные зубы, тряхнул завитым париком, сказал:

– Экая ты, Марья Никитишна, привереда. Все, матушка, не без греха. Велено им было делать - они и делали, ныне иной ветер подул - они подлещиваются. По-твоему бы, и нас всех плетьми разогнать надобно. Люди человеки, с тем и прости.

– Воры они, мздоимцы, лиходеи!
– в сердцах сказала Марья Никитишна. То всем ведомо...

– А ты честного дьяка видала?
– сердясь, спросил Меншиков.
– Коли знаешь, назови, я его Петру Алексеевичу покажу, - он, гляди, в фельдмаршалы такого монстру определит...

Марья Никитишна махнула рукой, ушла. Долго в этот вечер ходила из покоя в покой, узнавала светелки и горницы, сени и лестницы - все те места, по которым звонко стучали каблучки ее сапожек в те далекие годы, когда приехала она к мужу в Архангельск впервые. Вот здесь, в этой самой светлице, Сильвестр Петрович когда-то стаскивал с нее шубы и сказал, что закутана она, словно капуста. А здесь стоял у тогдашнего воеводы Апраксина медный глобус, полы тут были покрыты белыми медвежьими шкурами, здесь они и обедывали, подолгу засиживаясь за столом. Как тихо было тогда, как тепло, как покойно на сердце. Свистит за стенами метель, Маша задремывает у горячей печи, а мужчины курят свои трубки и говорят о делах...

Она ходила по воеводскому дому, а за нею неслышна двигалась воеводская челядь - няньки, мамки, дворецкий, горничные девушки, старуха ключница, карла с карлицей, - все были наготове, все ждали ее приказания, ее слова, ее взгляда, как еще совсем недавно ждали взгляда и слова воеводы Ржевского...

Все эти люди теперь боялись и трепетали ее, а ей было и стыдно, и гадко, и страшно.

– Ничего мне не надобно!
– сказала она вдруг громко голосом, в котором слышались слезы.
– Идите отсюдова, призову, ежели дело будет...

Когда она вернулась в опочивальню, Сильвестр Петрович неподвижно лежал навзничь, глубоко запавшими глазами жестко смотрел перед собою, на огонек лампады. Она пожаловалась ему, что устала, что неспокойно ей нынче в этом чужом доме, что трудно ей от искательных взглядов челяди, что хорошо бы обратно к Рябовым на Мхи. Он с грустной улыбкой укоризненно сказал:

– А сама ни разу там не была.

– Да когда же мне, Сильвеструшка...

– Управилась бы, коли верно надобно...

Марья Никитишна промолчала: управилась бы - разумеется, так, но все-таки трудно было идти туда нынче, от беспокойного, но такого благополучного и почетного житья здесь, в воеводском доме. А Сильвестр Петрович, словно читая ее мысли, молвил:

– Вот уж истинно: суета сует и всяческая суета...

– Взавтрева и соберусь, непременно соберусь!
– воскликнула Марья Никитишна.

Но и завтра не собралась, не собралась и послезавтра.

Сильвестр Петрович теперь подолгу сидел под разлапистой елью в воеводском саду, где поставили ему нынче кресла, чтобы не утомляла его шумная и постоянная суета хором. Здесь, задумчиво щурясь, перелистывал он Ньютонову сферику, играл с дочками, невесело и сосредоточенно размышлял. Отсюда он послал за Рябовым матроса и от души посмеялся, слушая рассказ лоцмана о застолье, раскинутом для Петра, о том, как прогуляли все дареные царем деньги и как лишь в Соломбале отыскал он, Иван Савватеевич, пятак на опохмелку. Беседовали долго, лоцман был тоже задумчив, все приглядывался к Иевлеву, словно искал в нем что-то и не находил, потом с укоризною покачал головой:

Поделиться с друзьями: