Розанов
Шрифт:
Гоголь-отрицатель закрыл собою все остальное. Но Розанов не забывает и «безмерной положительности» Гоголя. «Никто столь смешно не изобразил Россию. Соглашаемся с этим. Но отвергнет ли кто, что ни один писатель, включая Пушкина, Тургенева и Толстого, не сказал о России и, например, о русском языке, о русском нраве, о душе русской и вере русской таких любящих слов, проникновенных, дальнозорких, надеющихся, как Гоголь? Известные слова Тургенева о русском языке… не проникнуты такою любовью, как слова Гоголя о меткости русского слова и характерности его, и именно в связи с душою русскою, из которой исходит это слово. В отзыве Гоголя больше понимания русского слова, а главное — больше любви и уважения к могуществу души и ума русского человека» [408] .
408
Розанов В. 50-летие кончины Гоголя // Новое время. 1902. 21 февраля.
Гоголь мучился выразить идеал России, особенно в конце своего творческого пути, переходя во второй части «Мертвых душ» и в «Выбранных местах из переписки с друзьями» почти в «административные указания и соображения», как говорил Розанов.
Мысль о России стала главной художественной идеей в романе Гоголя. Именно она, эта мысль, связует, при всем их различии, первый и второй тома «Мертвых душ». Во втором томе возникает тема, развитая также в «Выбранных местах» и постоянно волновавшая писателя: «Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю, что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих» [409] .
409
Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. М., 1951. Т. 7. С. 126.
«Выбранные места…» — публицистическое изложение многих идей «Мертвых душ» и других гоголевских произведений. Об этом говорил и сам писатель при встрече с Тургеневым. Более того, «Выбранные места…» — это в известной мере публицистический вариант оставшейся незавершенной второй части «Мертвых душ». К этой мысли подходил Розанов в своих поисках Гоголя и его «тайны».
Гоголь стал пророком русского «преображения». Сатира была для него «бичом, которым он понукал ленивого исторического вола». Он не просто пророчествует, но как бы направляет Русь в ее будущее, говорит Розанов: «Какая-то личная и исключительная связь с отечеством, на какую ни у кого другого нет прав, сказывается в словах, почти пугающих нас многозначительностью, смелостью и очевидною правдою».
До Гоголя русская литература «порхала по поверхности всемирных сюжетов» (Розанов называет переводы и стихи Жуковского). Гоголь спустился на землю и указал русской литературе ее «единственную тему — Россию. С тех пор вся русская литература зажглась идеалом будущности России. Мысль о нем обнимает ее всю, от самых крупных до незаметных явлений. По чувству любви к народу, по жару отечественной работы русская литература, и именно после Гоголя, — представляет единственное во всемирной литературе явление, которого мы не оцениваем или не замечаем потому только, что сами в нем трудимся».
И все же «загадка Гоголя» остается. «Есть у нас еще писатель, о котором „все перерыли и ничего не нашли“, — это Гоголь» [410] , говорит Розанов. «Темен, как Гоголь», — пишет он в 1911 году в рецензии на французские переводы трудов Вл. Соловьева.
В 100-летний юбилей Гоголя Розанов обратился к этой теме в очерке «Загадка Гоголя…». Что такое Гоголь? Кто он? Все писатели русские «как на ладони», но «Гоголь есть единственное лицо в нашей литературе, о котором хотя и собраны все мельчайшие факты жизни, подобраны и классифицированы все его письма, записочки, наконец изданы обширные личные воспоминания о нем, — тем не менее после полувека работы он весь остается совершенно темен для нас, совершенно непроницаем» [411] . Нет ключа к разгадке Гоголя. Его не просто до конца не понимают, но все чувствуют в нем присутствие этого необъяснимого.
410
Розанов В. В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 69.
411
Там же. С. 337–338.
Как, к слову, объяснить, что величайший выразитель стихии русской народности, ее «пророк», говоривший о русском языке и русском «метком слове», не притворялся же, когда говорил: «Рим есть моя родина» (в письме М. П. Балабиной в апреле 1838 года писал, что увидел Рим, «родину души своей»). Тот Рим, говорит Розанов, то католическое, ксендзовское, что было извечным врагом православия и стихии русской народности, так прекрасно обрисованной в «Тарасе Бульбе».
Обращаясь к этому памятнику народной жизни Малороссии, Розанов, как всегда, берет самое острое, даже болезненно острое — национальное: «Каждый, вероятно, помнит героический оклик Тараса Бульбы к казацким рядам во время… вылазки „ляхов“ из осажденной крепости Дубно: — А что, братцы? Есть ли еще порох в пороховницах, не притупились ли казацкие сабли и не погнулась ли казацкая сила?» (Как обычно, Розанов цитирует по памяти, но дело не в этом.)
В свое время Гоголь, Достоевский могли писать о «ляхах» и других народах так, как считали нужным. Очевидно, «Тарас Бульба», напиши его нынешний автор, вызвал бы серьезные возражения по национальному вопросу, что и случалось в недавние десятилетия. Ведь и Пушкин, и Лермонтов, пожалуй, «не прошли» бы по тому же принципу: армяне (за «Тазит»), грузины (за «Демона»), не говоря уж о других, могли бы обидеться.
Как же быть? В очерках о Гоголе Розанов дает пример того, как надо понимать литературу прошлого в ее историческом контексте, не «налагая» на нее национальные чувства и конфликты современности. Классики писали о своем времени и об истории. И понимать их следует с позиций той эпохи.
Гением формы назвал Розанов Гоголя. Он недосягаем в красоте завершенной формы, совершенстве художественного создания. Как Венера Милосская воспитывает и научает («выпрямляет», сказал Глеб Успенский), так Гоголь потряс Россию особым потрясением: «Под разразившейся грозою „Мертвых душ“ вся Русь присела, съежилась, озябла… Вдруг стало ужасно холодно, как в гробу около мертвеца… Вот и черви ползают везде…» [412]
Читая «Мертвые души», никто не подумал даже, что Чичиков вместо Манилова мог бы попасть в деревню Чаадаева или Герцена, Аксакова или Киреевских, мог бы, наконец, заехать в те годы в Михайловское к Пушкину или к друзьям и ценителям Пушкина. Вместо этого Русь как бы навеки замерла в гениальной картине, созданной Гоголем: «Чудовищами стояли перед нею гоголевские великаны-миниатюры; великаны по вечности, по мастерству; миниатюры потому, что, собственно, все без „начинки“, без зрачка, никуда не смотрят, ни о чем не думают; Селифан все „недвижно“ опрокидывает бричку, а Собакевич „недвижно“ глядит на дрозда, который обратно смотрит на Собакевича…»
412
Там же. С. 350. Далее цитаты из той же статьи.
Как будто не о чем рассказать, ничего нет, а между тем вся Русь заметалась, говорит Розанов: «Как тяжело жить! Боже, до чего тяжело жить!» Непреходящая красота искусства, застывшее навеки движение («недвижно опрокидывает бричку») подобны изображению танца на древнегреческой урне. Но, в отличие от этого классического сравнения, здесь слышится возглас живого человека, сегодняшний голос: «Как тяжело жить!»
А далее развертывается розановская фантазия в духе гоголевского гротеска, направленная против того наследия 60-х годов, от которого он по-разному, но неизменно отказывался, видя в нем зло, приведшее к революции, к утрате национального начала. «Громада Гоголя валилась на Русь и задавила Русь.
— Нет мысли! Бедные мы люди!
— Я буду мыслителем! — засуетился Чернышевский.
— Я тоже буду мыслителем, — присоединился „патриот“ Писарев. Два патриота и оба такие мыслители. Стало полегче:
— У нас два мыслителя, Чернышевский и Писарев. Это уже не „Мертвые души“, нет-с, не Манилов и не Петрушка…
Всем стало ужасно радостно, что у нас стали появляться люди чище Петрушки и умнее Манилова. „Прочь от „Мертвых душ“ — это был лозунг эпохи“. Уже через 10–15–20 лет вся Русь бегала, суетилась, обличала последние „мертвые души“, и все более и более приходила в счастье, что Чернышевский занимался с гораздо лучшими результатами политической экономией, нежели Петрушка — алгеброй, а Писарев ни малейше не походил на Тентетникова, ибо тот все лежал („специальность“), а этот без перерыва что-нибудь писал.
— Убыло мертвых душ!
— Прибыло души, мысли!»
Однако Розанов не мог остановиться на тезисе о том, что Гоголь создал сатирические картины русской действительности, как утверждалось в его очерках 1901–1902 годов. Розанову обязательно нужна была иная точка зрения, иной поворот мысли. И в 1906 году он поясняет, что такое для него эти картины или «схемы» действительности: «В портретах своих, конечно, он не изображал действительности: но схемы породы человеческой он изваял вековечные» [413] .
413
Розанов В. В. Собр. соч. Легенда о Великом инквизиторе… С. 152.