Розанов
Шрифт:
Особенно высоко ценил Розанов в Григорьеве широту его общественно-литературной платформы, его «незафрахтованность» различными партиями и течениями. «Для Чернышевского „вне Чернышевского“ не было России, и для Добролюбова „человеческий разум“ оканчивался там, где не читался „Современник“. Григорьев был совершенно не таков» [442] . Он создал свою теорию органической критики как рассмотрение словесного мастерства отдельных писателей в свете народных идеалов и представлений, сложившихся в ходе исторической жизни народа как кровно-родовой общности.
442
Розанов В. К 50-летию кончины Ап. Ал. Григорьева // Новое время. 1914. 26 сентября.
И как радовался Василий Васильевич, когда стало наконец выходить новое издание сочинений Ап. Григорьева. Выпущенный Страховым в 1876 году том Сочинений Григорьева был продан «с весу» букинистам: его никто тогда не покупал. «Пошел на обертку» за ненадобностью тому поколению.
Пришли другие времена, появилось новое серьезное поколение. К нему и были обращены мысли Розанова, когда он писал об Ап. Григорьеве, усматривая в его страданиях и судьбе сходство с муками и судьбой Глеба Успенского и Мусоргского. Но при всем ужасе их житейского существования они были счастливы «тайными звуками души». Григорьев, Мусоргский, Успенский — это уже не «мертвые души». «Ошибся Гоголь: не все мертво на Руси. Ошибся великий Кашей нашей литературы. Хороша ты, Русь; ну — и пьяна ты, Русь. К счастью — была» [443] , — писал Розанов за год до Февральской революции, предчувствуя надвигающуюся грозу и «коней», готовых вдребезги разнести старую Россию.
443
Розанов В. К выходу сочинений Аполлона Григорьева//Колокол. 1916. 26 февраля.
Глава девятая ФИЛОСОФСКАЯ ТРИЛОГИЯ И ЕЕ ПРОДОЛЖЕНИЕ
В трилогии Розанова («Уединенное» и два короба «Опавших листьев») неизменно поражает магия слова. Пересказать невозможно. Изменить нельзя. Можно только слушать. Восприятие литературы для него всегда чувственно. Вкус, осязание, слух — это то, с чего все начинается. И через слух рождаются ощущение, понимание…
Н. А. Бердяев как-то сказал, что розановское «Уединенное» «навсегда останется в русской литературе» [444] . Он прав, если не считать того, что книга эта была вынуждена после революции «уйти» на долгие десятилетия. Теперь она вновь вернулась к нам и, надо думать, навсегда.
444
РГАЛИ. Ф. 419. On. 1. Ед. хр. 893.
Трилогия Розанова стоит за пределами того, что до тех пор называли литературой. Менее всего писатель стремился к созданию последовательной философской, религиозной или литературно-критической концепции. Принцип «бесформенности» превалирует в этих «случайных» записях, набросках «для себя», составляющих трилогию и отражающих сам процесс мышления, что для Розанова существеннее любой законченной системы или догмы.
Более того, писатель даже в одной книге может высказывать различные, противоположные мысли: «Одно и то же предложение „дождь идет“ может быть истинно, когда действительно дождь идет, а когда солнце светит — уже не истинно» [445] .
445
Розанов В. Литературные и политические афоризмы // Новое время. 1910. 9 декабря.
Форма «Уединенного» сложилась уже в предисловии к книге «Люди лунного света», написанном 16 апреля 1911 года. Как всегда предельно обнажая и выворачивая наружу самое потаенное, Розанов писал Э. Голлербаху 7 июня 1918 года: «Вы знаете, что мое „Уед.“ и „Оп. л.“ в значительной степени сформированы под намерением начать литературу с другого конца: вот с конца этого уединенного, уединения, „сердца“ и „своей думки“, без всякой соц. демократической сволочи.Жажда освободиться от нее, духовно из нее выйти — доходила до судороги и сумасшествия» [446] . В этой борьбе ему было особенно трудно — ведь он пытался преодолеть десятилетиями сложившиеся представления о революционном насилии и морали, социал-демократии и ее роли в русской истории. И за всем этим стоял для Розанова семейный вопрос, утверждение главенства семейных интересов человека над политическими и общественными.
446
Письма В. В. Розанова к Э. Голлербаху. С. 41.
Розанов обладал удивительным мастерством выбирать заглавие для книги: «Уединенное», «Опавшие листья», «Мимолетное», «Апокалипсис нашего времени». Однажды, обсуждая неудачное название одной рецензируемой книги, он заметил: «Аристотель и Ломоносов в своих „Реториках“ упустили одну главу руководства к писанию сочинений: как давать написанным сочинениям заглавия. „История Русского государства“ звучит просто и прозаично. Это пахнет Соловьевым и Ключевским — людьми прозаического века. „История Российского государства“ — безвкусно и напыщенно. Так назвал бы свой труд кн. Михайло Щербатов. Но „История государства Российского“ — великолепно; и нужно было родиться Карамзину, чтобы дать России не только великолепный труд, но и так великолепно озаглавленный. В этом заглавии есть что-то римское, что-то русское, — именно как в Карамзине тех дней, когда он, повидав все в Европе, вернулся на родину, перестал улыбаться, перестал писать шутки, стихи и повести и решил дать России родного Тита Ливия» [447] .
447
Розанов В. Богатый и убогий (Рец.: Чуковский К. Критические рассказы) // Новое время. 1911. 22 марта.
Н. Н. Страхов учил молодого Розанова всегда представлять себе читателя, для которого пишешь. Но сколько Василий Васильевич ни пытался представить своего читателя, он никогда не мог его вообразить. «И я всегда писал один, в сущности — для себя. Даже когда плутовски писал, то точно кидал в пропасть, „и там поднимется хохот“, где-то далеко под землей, а вокруг все-таки никого нет» (144). Он писал не только для себя, но о себе: субъект и объект его трилогии — он сам.
Переосмысляя пушкинское «не продается вдохновенье, но можно рукопись продать», Розанов писал в «Уединенном»: «А для чего иметь „друга читателя“? Пишу ли я „для читателя“? Нет, пишешь для себя.
— Зачем же печатаете?
— Деньги дают…
Субъективное совпало с внешним обстоятельством. Так происходит литература. И только» (66).
И отсюда писатель делает некий общий вывод: «…а по-моему только и нужно писать „Уед.“: для чего же писать „в рот“ читателю». В письме же к Голлербаху определяет: «…таинственно и прекрасно, таинственно и эгоистически в „Опав, листьях“ я дал, в сущности, „всего себя“» [448] .
Поначалу может показаться, что записи в трилогии хаотичны, не отточены по форме, не закончены по мысли. Но такое впечатление обманчиво. Василий Васильевич мог писать «без читателя», «без морали», но не мог забыть главного — интимности высказывания и мастерства слога. «Не всякую мысль можно записать, — говорил он, — а только если она музыкальна» (226). 28 марта 1916 г. он отмечает в «Мимолетном»: «Я не всякую мысль, которая мелькнула, записываю. Вышла бы каша…» [449]
448
Письма В. В. Розанова к Э. Голлербаху. С. 53.
449
ГЛМ. Ф. 362. Ед. хр. 29. Л. 100.
Соотношение личного и общезначимого он выразил в письме Голлербаху в августе 1918 года: «На самом деле человеку и до всего есть дело, и — ни до чего нет дела. В сущности, он занят только собою, но так особенно, что, занимаясь лишь собою, — и занят вместе целым миром. Я это хорошо помню, и с детства, что мне ни до чего не было дела. И как-то это таинственно и вполне сливалось с тем, что до всего есть дело. Вот по этому-то особенному слиянию эгоизма и безэгоизма — „Оп. листья“ и особенно удачны» [450] .
450
Письма В. В. Розанова к Э. Голлербаху. С. 54.
Василий Васильевич утверждал: «Лучшее „во мне“ (соч.) — „Уединенное“. Прочее все-таки „сочинения“, я „придумывал“, „работал“, а там просто — я» [451] .
Книга эта написана «в глубокой тоске как-нибудь разорвать кольцо уединения… Это именно кольцо, надетое с рождения. Из-за него я и кричу: вот что здесь, пусть — узнают, если уже невозможно ни увидеть, ни осязать, ни прийти на помощь. Как утонувший, на дне глубокого колодца, кричал бы людям „там“, „на земле“» (97). И наряду с этим он трижды повторяет: «Умей искать уединения, умей искать уединения, умей искать уединения» (163).
451
Там же. С. 14.
Историю возникновения «Уединенного» Розанов рассказал в «Опавших листьях»: «Собственно мы хорошо знаем— единственно себя. О всем прочем — догадываемся, спрашиваем. Но если единственная „открывшаяся действительность“ есть „я“, то, очевидно, и рассказывай об „я“ (если сумеешь и сможешь). Очень просто произошло „Уед.“» (163).
«Почему я издал „Уедин.“? — спрашивает себя Василий Васильевич и отвечает — НУЖНО. Точно потянуло чем-то, когда я почти автоматично начал нумеровать листочки и отправил в типографию» (203).