Русология
Шрифт:
Я ехал мучаясь. А за мутными стёклами, под надзором луны, русь строилась под иных вождей, восприняв чёрствость волей, дурь простотой, гнёт силой и наглость честностью. Громыхали колёса, в грязном заплёванном дребезжащем вагоне ехали женщина и два парня. Как и зачем я тут, не с моими? Пусть отвыкают, пусть... Я струился в Кадольск, - струился, вскидывая ток мыслей, ввёртывая их в дом вдали и втекая в мрак комнат к кровно-родным мне. Я уже - был там... Был я и с внуком, встреченным нынче; и с Родионом, видящим, чаялось, сны без мук. Я был в Квасовке у ракиты, где мёрз мой первенец, и был с Маркой, вызвавшим 'девочек'. Я был тлен под стопами потомков в некой иной стране, светлой, радостной, а не в зло ельцанутой хамской России... В общем, не здесь я был, в полуночном вагоне, где появились смуглая банда. 'Дэньги!!' - звенело. ('Кесарю царское, Богу Богово', - это Бог изрек... но когда деньги выдумал, основав ими мир Свой. Или, решили вы, деньги выдумал кто-то? Нет, Бог сикль выдумал. То есть, херя поповский лад, правит Двоица, а не Троица: Он и сикль, Бог с маммоной). С женщины сняли даже и серьги; парню повывернули карманы. Я же - сидел. Орали, что-то потребовав, и один мне курил в лицо, а другие распарывали пальто. В итоге, всё, что дал Шмыгов (за встречу с Маркой), кануло в руки с злыми ногтями, в собственность племени, что, несходно с известным, грабящим сверху, грабит нас снизу... Но я философ. Здесь философия. Ведь цыгане лишь средство. Сикль бежал меня, это главное. Сикль бежал меня! И куривший в лицо мне явно не чувствовал, что меж мной и им, - а точней, меж моей и его смертью - бр'aтина. Он кобенился и не знал: влуплю - и он труп. Я хвор, но уж если влуплю кому... Я налёг на нож, продолжая смотреть в упор, удостоился ма-та, мне резанули лоб выше брови - и банда вышла в другой вагон.
Я шагал потом тишью улиц... Вон дом родителей. Я взглянул в темень окон как отстранённый. После погибели... нет, предания первенца я не мог сказать, что люблю их. Я уже мёртвый, и во мне пусто, лишь боль и стыд порой... Я маячил под окнами и отгадывал: для чего я?.. В рвань задувало; мне распороли драп в ленты от плеча донизу. Я ушёл в подвал сесть на ящики, где подростки днём 'тусовались'. С труб мерно капало... Проще было здесь в стылости, чем вверху в тепле. Отвыкают пусть, спящие (или нет уже) надо мною в постелях. Не удалась их жизнь, раз один сын кретин, а второй - маргинал близ смерти... Я постиг, что болезнь наша с братом связана с психикой. Мы душой больны... Впрочем, чт'o есть жизнь? Вдруг мы, хилые психи, суть жизнь полнейшая? А болеем мы, так как жить нам мешают нормы, идеи, ценности, штампы, требуя быть богатым; кто, мол, богат - тот личность; но также требуя не хотеть богатств, чтоб сподобиться в рай. Вопросик: что же туда не дать, где нужда в том? Или, коль проще: что же сюда не дать, без фантазий о рае, ибо века мы стремимся взять счастье здесь, без вывертов, что-де счастье нам дадено и коль хочешь быть счастлив, будь им? Я вот сдыхаю - что не спасти меня?
Я забылся. И после двинулся из подвала.
Солнце ползло из мглы. Чудилось, что сегодня зажжёт весна и пахнёт с юга негой, снег растворится, сор же подхватится ветром и улетит прочь. Мы с моей Никой канем в бутики, я наряжу её, приоденусь сам; будем гнать в 'порше', корча, что нам жуть весело: ни погибшего сына, ни войн, ни хворей; счастливы и кладём деньги в банки; ездим в парижи, жрём в ресторанах; се наша Раша! Мы прекратим бздеть рабством и штопать ветошь; мы будем сплошь носить лабутены. Что там за дама? что там за мистер? Gorgeous ! Ника запишется в фитнес-клубы, чтоб себя холить. Наш круг изменится, высший свет: как я рад, банкир! а я вам, член-корр! вери мач, лорд!, вау, маэстро, ваш Глюк прекрасен!.. Я подрумянюсь и протяну год (а не до мая, как врал профессор)...
Бр'aтина! Я сегодня ж продам её, на Великий Четверг. Воистину, в том исход в круг избранных! Так, не меньше! После поведают, что расцвет семьи был устроен в ходе блистательной деловой операции (я о бр'aтине не скажу им) сбыта норникеля в США отцом (дедом): мол, был не промах, долго планировал, но, в конце концов, взялся в нужный час в нужном месте. Отпрыски в креслах кож носорогов будут покуривать сигариллы, пить коньяк и поплакивать, что отец (дед) скончался день спустя, как вошёл в списки 'Форбса'... 'Скорбно, сэр, и весьма, сэр... мать наша (бабушка) помнит, а мы не помним, мы тогда были сплошь несмышлёныши'... Хрустнув наледью, я коснулся запястья; нет часов; отняли, либо я их забыл... К чему часы? А к тому, чтоб со Шмыговым в антикварный где-то к обеду.
Пока ж я брёл в 'Этуаль' под солнцем - знаком триумфов! Люди светлели, видя распоротый драп на мне и порезанный лоб; ведь как у них: если я в неудачниках, то они - преуспевшие при таком моём статусе. Я запахивал пулы, думая: не закрыть ли мне вход в себя? Типа, нет под ракитой первенца в Квасовке, да и рак - бред профессора; и Великий Четверг этот - чем велик? К чёрту, к дьяволу, как говаривал Шмыгов! Я брёл томимый жаждою денег, я слышал громкий, хрусткий их шелест! Что извожу себя? Да любой на моём данном месте сделал бы, что и я с этим первенцем: он один там был - здесь нас дюжина, стар и млад; я спас многих, жертвуя им лишь... Кстати, легко сказать: в себя вход закрыть: дверь противилась, угрызая сомнением, что не поздно, может быть, убедить себя, что, мол, бр'aтина ни при чём здесь и что не страх потерять всё в выкуп за сына вёл меня, но ничто не спасало; даже отдай я всё: и квартиру, и бр'aтину, - сын убит бы был... Выход есть: я себе, всем и Анечке докажу факт, коль не продам её: мол, не выгоды двигали... Дошагав, я стоял, как столб, ждал открытия 'Этуаля'. Ждал - ради денег. Да, ради сиклей, кои мне даст потом сучья бр'aтина, ибо я всё ж продам её. А пока - в магазин мне, чтобы взять деньги... где, кстати, Верочка.
А не к ней ли я?
У прохожего я стрельнул сигарету, чтобы не лезть в глаза, но покуривать. Как бы я здесь курю-стою. Я держал её в двух прямых своих пальцах, точно как Марка, и это значило, я меняюсь в стилистике. Я поглядывал на бель гасшей луны вдали... Мать возникла внезапно, в демисезоне; розовая перчатка пала ей пуд ноги. Подойдя, я склонился, чтобы поднять её. Выпрямляясь, я знал, что врать.
– Я за д'eньгами... к должникам чуть свет. К вам зайти не успею, нужно работать...
– Я мял перчатку, не отдавая.
– Так что привет отцу... Вы там в норме?
Мать обрела стать бывшей красавицы. Если Ника сболтнула что ей звонком в Кадольск, мать не будет стенать, не будет. Мать выше этого. Мать - царица.
– Ты и подростком так не смотрелся.
– Это про драп? Лёд. Скользко. Рухнул на камни и изорвался... Ты куда? Рано.
– Павел, в аптеку. Родя в больнице... Ника звонила. Грустный диагноз...
– Чушь, - я похмыкал.
– Полный порядок.
– Лжёшь, - прервала она.
– Ради нас ли? Ложь благородна? Ну, и с каких пор?
– Со времён оно! Нас даже Бог надул, - усмехался я.
– Первородный грех - бунт наш, вот что я думаю. Мы не там, где нам следует. Мы болеем и мрём, без разницы, смерть естественна или нет... Я понял, смерть неестественна!
– вдруг взорвался я.
– Я недавно так понял! Жизнь хочет жить! Безумно! Против ума и смыслов! Но - мы сдыхаем... Здесь мы чужие, в этом сём мире. Здесь не лгать - гибнуть. Ибо есть правда: здесь мы не можем жить, мы попали сюда злой силой. Мозг наш дурачит нас: эти самые non ridere и non lugere . Мол, не смеяться, не плакать, но понимать - наш путь. И нет дела, что, понимая, мы лишь мертвим себя, понимая оплошно. Мир не для нас, мам. Эти ложь, правда... Даже и ты мне правды не скажешь, а если скажешь - правду ли, ведь слова всё простят? Ответь мне: ты с нами счастлива? хочешь в юность, чтоб повернуть не к нам? Не томишься ли, что не то с тобой, как хотелось бы, и что грезилось об ином, счастливом? Ты мне не скажешь, ты нас обманешь, - мол, от любви к нам, чтоб не подумали, что, позволь судьба, ты пошла бы к иному, не к Кваснину отнюдь; чтоб какой-то иной твой муж не был ванькой, зашоренным, замороченным догмой, - главное, пребывающим по сей день таким, хоть теперь насчёт прежних догм врут обратное, а сброд верит. Сброд, он устроен, чтоб быть обманутым. Мы животные, мы тупые животные...
– Я заметил, ей больно слушать, и не слова мои, но действительно обстояло так: мы тупицы с свинскою мглой в мозгах.
– Ты сочла, что лгу я? Расстроилась? Говоримое есть ложь в корне. Ибо не может слово быть истиной; знак не может быть истиной. Ты какую неложь ждёшь? Вроде, что я здесь не из-за денег? И что пальто неспроста рвань? Ложь, что ни скажешь! Рай, кстати, пал от слов. И... не спрашивай, только верь мне: всё-всё изменится!
– я скривился.
– Я наряжу тебя, как картинку. Я буду толст, престижен... Всё, всё изменится!
– я старался.
– И Родиона мы...
– Я ей сунул перчатку.
Мать приняла её.
– Хочешь, - сказала, сухо и тихо, глядя в глаза мне, - чтобы не поняли про твою нелюбовь к нам, делай простое: чаще звони, будь добр. Мир неправилен, но у нас только он. Так Бог решил. Мы вода в трубе: кто нас льёт, тот не думает, тесно нам или вольно. Он только ведает: мы окажемся, куда мчит труба. И люби нас больше всех истин.
Статная и прямая фигура быстро пошла прочь, словно спешила. Учит любить мир - а тяготилась ведь, помню, участью, укоряла отца, что бедный. Я многим - в мать. Был склонен к броскости: начал докторскую для степени, выбил 'ниву', ездил на форумы, добыл дом в тульской Квасовке, быт налаживал сытный, крепкий, даже престижный. И, когда час настал и за первенца стали требовать выкуп, я, изнывая, мучась и мыкаясь, заслонясь аргументами, предпочёл идеал фамильный, материальный, кой, в тайниках души, чаял больше: он соответствовал не любви ('отцовская, - ишь, - любовь'), а штампам. Всё сбыть за сына, - нюнили штампы, - это неумно; сын - часть комплекта; как можно всё отдать за осколок? сын, пусть любимый, - лишь элемент всего. Частность жертвуют общему. Что любовь перед целым? перед общественным 'идеалом', 'ценностями', 'моралью'? Было б иначе, мы бы на бойни не обрекли сынов, мы бы сами шли. Не идём ведь? В том числе матери, что так воют над гробом... Мысль потрясла меня; я застыл. Для чего я здесь? И зачем сходно мать моя оказалась здесь с аллегорией про любовь и Бога? Вон, вдалеке идёт, унося любовь в золотистость восхода... С чем я остался? С чем? С меценатством, что вот-вот будет? Можно врать, что и я люблю, раз печалуюсь-де о внуке, брате, родителях, Нике, мальчике под ракитой, - да, я печалуюсь, но как лавочник, после прибыльной сделки ставящий свечки перед иконой... Нет, я не с будущим меценатством здесь, а с нуждой откупиться! Я скоро сдохну, и вот что думаю: вдруг я прямь из 'трубы', в кою слил нас Бог, - на суд дел моих? Нет, не то... Что в распоротом драпе я здесь вдруг делаю, вместо бр'aтину продавать?
Что, Верочка? Уж не к ней ли я?
Появились уборщицы, продавщицы, бухгалтеры; наконец, и она в машине. И 'Этуаль' проглотил её.
Я, войдя, в моей рвани в виде лент драпа, с резанным лбом, в щетине, двинул в служебный зал, где нашёл её, где она задала вопрос, не привёз ли товар.
– Нет.
– Нет?
– Сев, она взяла ручку.
– Ваше пальто...
– За д'eньгами. Но мне много не надо. Мне рублей сто, - я врал.
– И не только за д'eньгами. Но...
В дверь сунулись.
– Видите?
– поднялась она, подошла к дверям, повернула ключ.
– День рабочий. Только минутку, Павел Михайлович. Что случилось? Что вы хотели?
– Делайте ордер. А я скажу вам... Может быть, не решусь сказать и вмиг выйду... О, так и будет... Думаю, так скорей, чем беседы, скучные и пустые, пусть людей близких. Я не хочу слов.
Хлопнувши веком, крашенным в зелень, Верочка молвила: - Как же! Близкие делятся. Что за близкие - не делиться? Чушь - я с подружками, но серьёзное... Разболталась! Вы говорите. Вы ведь хотели?.. Паспорт мне ваш, для денег, дайте, пожалуйста.
– Вот он; новый...
– Я наблюдал её.
– Гляньте, я ведь Квашнин стал.
Верочка ногтем тронула паспорт.
– Что ж, поздравляю...
– Вынула ручку, но, бросив взгляд на драп, встала.
– Страшно смотреть на вас...
– Она живо прошла ко мне.
– Где ж вы так? (Старый, резаный, драп слетел с меня). Верно, думали про аварию объяснить, коль драный и вон порезы? Дать лейкопластырь? Ну, а одежда... Есть, правда, плащ один, под ваш рост почти...
Я схватил её руку.
– Нет, мне не нужен плащ.