Русология
Шрифт:
Вспомнивши, что могу быть пасом тем уркой, я посмотрел окрест. Его не было. Вновь расслабившись, я надумал не требовать у судьбы и Бога, но лишь молиться о снисхождении, чувствуя, что, кричи не кричи, - всё без толку. Кто я, малый, в сложенной бухтой вечности? Я завидую не героям, что-то там 'строящим', а отшельникам. Я мечтаю быть старцем, что улыбается соловьям, черёмухе майским вечером... так, финал без вопросов. Ибо железен факт: как ни мучайся, ни мудохайся - выйдет, что ты родился-жил-умер, точно и не был. О, мне в простые бы старцы! Если подвижник или в синод входил или был другом кесаря - обаяние сгинет, ценность 'духовного' мне известна. Мне - без затей судьбу. Что же в сём ординарном как бы, на первый взгляд, но мне нужном?
Цельность, конечно.
И безмятежность.
Счастье в итоге.
Как бы Адам в раю.
Только как они стались, эти вот старцы? Что презирают их в спешке к ярким-де личностям, дабы с трепетом славить хамов либо шутов? И что мне в них? Может, то, что подобные старцы как бы не Боговы и в Него в должном смысле не верят, а только ведают, что к роскошеству жизни придано нечто с именем 'бог'? Плюс ведают, что рай, может, не Господа, а ТОГО, из ЧЕГО Бог отставил нас, уведя в Свой мир догм - чтоб властвовать, и, возможно, чтоб рай убить и ТОГО, верно, ЧЕЙ рай?.. Верочки, той директорши жизнь, мне лестна, как и жизнь старца из незначительных; хотя женщин я опасаюсь, чувствуя, что, в конце концов, уцелеют они, не мы. И Христос сказал, Он придёт, если 'станут одно', вне пола (не андрогин ли?). Кажется, рядом зреет могущество, что не давит нас, но вбирает с любовью, рознь сексуальную сводя в целое. И ещё что я воин, чувствую, и возвестник их, женщин. Ведь, при их слабости, они крепче, точно не люди. Ученный нисходить к ним, 'спутницам', как трактуют, я всё же ведаю, что попутчики - мы как раз. Точно псы следопытов - мы подле женщин, действенней в деле, но не первичны, приданы истым, экзоскелет их. Власть мужчин - бунт зазнавшихся роботов (и Ахматова мнила нас низшей расой). Наш долг - исследовать и докладывать, а они постулируют, чт'o принять. Наш прах кроет пространства врозь и спорадами; нас находят в морях, на горах, в пустынях, нынче и в космосе, выполняющих развед. миссию. А они ждут нас с рапортом. Мы пытаемся подчинить их, телом и разумом, но они осторожно, бережно правят к нужному, знай всю меру которого, ужаснуться бы. Цель их - выход из Бога в области НЕЧТО... может, в ПРАМАТЕРЬ?.. Мы - уж не Богов ли меч на женщин? Видя их, мучаюсь тем двуличием, с каковым они, наше как бы подспорье, вдруг нас отменят. Так мамонт чувствовал, что ничтожные крысы слопают род его... Ну, и что, вкратце, в Верочке? Я зациклен на Павле, мнившем: 'что не от веры - грех'? Может, 'вера' есть Верочка?..
Родилась она под Кадольском в год полувека славной Октябрьской. Мать с отцом - из рабочих. Кучились в комнатке в ветхом доме; был, до рождения её, брат, плюс бабушка, у какой была Библия, каковую читали вслух... А страну вела партия во главе с Л. И. Брежневым. Мать с отцом одобряли политику против США; о внутреннем толковали, что, мол, 'давно пора!' Голосили на митингах 'Ленин жив!' и 'да здравствует!'; марш в ушах и кумач в глазах. Получили квартиру, где их кот прыгал в травы с балкона... Брат был ужасный, он пачкал кукол; Верочка гневалась. Садик нравился; в Новый Год всем подарки: яблоки, мандарины. Помнится, что отец чем-то дымно жёг дерево (пирография); брат и Верочка обожали дым. На балкон к ним в одну весну прилетели две ласточки, и отец запрещал шуметь; брат потом разломал гнездо. Был у них и аквариум, прежде чистый, но вдруг заиливший, так как - слышала Верочка - 'не хватает рук! что, я карла?' Мать красовалась башней-шиньоном с ровною чёлкою, уши в торчь и юбчонки чуть; пела песню 'трутся медведи'... Позже все мини сделались миди, брючный костюм, 'сасун' , мать в льняном пиджачке над льняными же брючками. У отца брюки-клёш, и он часто пел, что 'мой адрес не улица', а курить любил 'Шипку'; курит у форточки да и скажет: 'Чем же так плохо, если неплохо?' Он смотрел телевизор, клял Солженицына, о котором твердили, что он 'всех продал'-де. В школе Верочке нравилось, пока знания не наскучили и не стало вдруг томно, вроде как в церкви млеть: полюбила чернявого, из высоких, с пухом у рта. Аж таяла; фото с ним под подушкой. Слышала шлягер - пели о них двоих. Сочиняла признанья, не посылая. Грезила, как живёт с ним до смерти. Девочки обсуждали секс; но не верила, ведь у ней всё иначе, розово... В выпускной у Ершова он гладил Машу. Верочка плакала; обошлось-таки... Летом четверо - брат, отец, мать, она - были в Ялте в пансионате, хоть и любили отдых в деревне, но только дачи там у них не было, точно так же, как денег; всё проедалось. Мать часто хныкала: 'У Кривцовых вот...', - а отец обнимал её, говоря, что кривцовы 'повымрут при коммунизме'. В той самой Ялте Верочка вызнала, что не столь дурна: рыжеватая, чуть в отца. Успокоилась. А вернувшись, отметила, что чернявый кумир ей ничто уже, трёп о мальчиках и любви не трогает. (Может, трогает, но не сильно, чтоб в нём участвовать). Зато впало ей: 'Я есмь Жизнь человеков' прямо из Библии, что судьба её - это путь, коим Бог существует; злые, унылые - бурелом в пути, толковала ей бабушка.
Позже - техникум, брат с 'Афгана', как называл он, и горбачёвщина, МЖК в русле новой кампании 'кажд. советской семье по квартире' либо по домику... Брат, афганский герой, стал вождём комсомола... Верочка в отпуске познакомилась с парнем, вроде влюбились, он был хирургом. Брак... дочь... как принято. Им хватало зарплаты и развлечений: встреч с сослуживцами, частых ездок в Москву в театр, обсуждений политики, - плюс, по случаю, ялты с гаграми с искушением выпить вин, станцевать в ресторанчике, переесть шашлыков и фруктов. Но каждодневный цикл осеней, вёсен, зим был милей, потому что дан Господом. С девяти до шести - завод. Путь домой. Дома - хлопоты с их концом в час показа 'Изауры', где страдала метиска в лапах плантатора. Ну, и церковь, без уже бабушки. А желай - шансов пруд пруди: время вскачь, суетня и дебаты, тренд 'ускоряться', рыночный морок, кооператоры; при заводе структуришки, что сбывали продукцию, от себя причём. Да, грабёж, а не бизнес, но - по законам; так разрешалось. И гос. активы распродавались, как бы легально. Все говорили, что так не может быть. Но так было. Рынок был, в общем, чтобы начальству скинуть госсобственность. Неначальникам хуже: шли в 'челноки', барыжили, затевали 'комки', уходили в лес за жэнь-шэнями, шили тряпки под брендами и толклись на базарах. Ей же хватало. Будь у ней средства, не поняла бы, что с ними делать, так как не связывала жизнь с д'eньгами. Пусть без них и нельзя порой, честный труд всё же стоил сумм, ей хватало. С лишнего - ни добра и ни правды. И ни любви... Стремительно их мир рушился. Все хотели нажиться, даже обманом, даже изменой. Добрые сникли, злые возвысились. Громыхала похабщина, и звенели бутылки. Счастье умерилось от боязни на улицах, где разбой, на службе, где не платили, в семьях, где грызлись. Но было главное: дочь, семья, они с мужем, праздники и погожие дни. И Бог. Что положено - то и дадено. Богу - верь!.. Она верила. Доходило до слёз порой, но поверхностно; глубь тиха и уверенна. Брат, разжившийся на 'ликвидах' и укрепившийся при стройбизнесе, брат, хозяин над 'точками', дал ей пост в 'Этуали', в коем был пайщик. Жили...
Я вдруг почувствовал, как скольжу к рыжеватой старушке лет этак в семьдесят, оставляющей дар веры внукам. Счастье недвижно и созерцательно; всё, с ним встретившись, молкнет. Счастлив Адам в раю - но каким стал в изгнании и чему дал зачин, так что Библия быть пошла! Я терзаюсь греховностью, нищетой и предсмертием - а она безмятежна и едва вспомнит спор со мной, взбаламученным, наболтавшим бессмыслиц... Но я другой внутри! Жажду жизни, веселий, счастья всемирного!!.. ... Я застыл у киоска 'NewМосПечати', чтоб пресечь мысли. Звёзды всех рангов смотрят с обложек; здесь же игрушки: монстры, машинки, сабли и куколки... близ - мой сын с моей Никой... Шли куда? может, к Анечке? может, та всё открыла им?.. Я задумался, что б наврать о своём таком виде и об отсутствии. Я хотел не встречаться с ними двоими, я шёл за бр'aтиной, так как знал: в этот час наш дом пуст. И лишь с д'eньгами положил я придти к ним. Именно! Я стоял и гадал, как быть. Не решив, но и чтоб не стоять столбом, я, доставши пилюль от стресса, ткнул их в рот, отойдя за столб.
– Ты б купила его, - я слышал, - Бэтмана, я б на флейте играл, мам. Бэтмана купишь?
О, Ника, Ника! Как ей не шло быть в этой эпохе купли-продажи! Здесь ей не в пору. Древний минойский Крит, Ренессанс, чинквеченто, 'женщины-башни' - вот её время. Залы, где бы несла себя, шлейф - выравнивать локомоцию из несвязанных действий, скоординированных странной целью, к коей все органы и конечности плыли, всякий отдельно. В Нике - иллюзия, восходящая к удлинённости и особенной пластике, а не то что бедро вкось, локоть повывернут либо талия выгнута. В Нике - жизнь каждой клеточки без контр'oллеров и секрет, что её каждый жест эротичен некоей магией, а у нас в стране, где в почёте приземистость, коренастость типа кутафьей, - даже бесстыден. Есть вина терпкие - и она терпка восприятию с головы своей в 'высях горниих' вплоть до пят с длинной узкой ступнёй, соразмерной иным частям, но в отдельности странной.
– Бэтмана! Я бы лучше играл! На флейте!
– ныл сын фальшиво.
– Мама, купи, а?
– Ох, - она думала, - Тоша, правда?
Я съел ещё пилюль антистресса, скрыт столбом.
Сын давил: - Мам, ну, правда. Я б не тревожился.
– Правда?
– Бэтман, мам, был бы мой - я бы с флейтой не думал бы про него. Играл бы. Вон он, в киоске!
– Бэтмана? С крыльями? Нет уж. Я тебя знаю, вижу насквозь, Тош.
– Значит, не купишь? И покемонов? Лучше б тогда, мам, я жил у бабушки! Флейта, флейта... чтобы я дул в неё? Папа в Квасовке тоже: Тоша, играй давай...
Она пятилась и мешала всем. Угодил в неё низкий лысый прохожий, кой, верно, издали постигал её и замешкался. Разошлись. В извинение Ника, зыбясь всем телом, туфлями к сыну, грудью к прохожему, заплескала кистями с длинными пальцами. В результате из сумки, висшей на локте, выпали пряности; и она вдруг сложилась, точно трансформер, чтобы собрать их. Я смотрел... я до слёз смотрел, ибо пропасть расширилась и я спешно вбирал её, пока можно, чувствуя, как завертятся дни мои.
Сын спросил: - Растеряха, мам?
– Не совсем...
– Её пальцы хватали пачки с гвоздикой, чтоб кидать в сумку.
– Тош, как в деревне?
– Как? Хорошо там. Я ходил к деду, - ну, к деду Грише. Мне было страшно.
– Сын собирал с ней в сумку пакетики.
– Страшно?
– Ну, я от поля шёл, сквозь Тенявино. Там безлюдно, мам, страшно. Но я дошёл.
– Зачем ты шёл?
И он выпалил (а я вновь съел пилюлю): - Можно замёрзнуть! Не понимаешь?
– Нет.
– Он лёг в поле. Я к деду Грише, чтоб довезти его... А в одном доме волк... и бросился!! Папа там, ночью, звал, мама, Митю... Он очень долго звал! После встал и пошёл вниз, к речке... Что, интересно?
Выпрямясь ренессансовой башней и наклонив взор к сыну возле подножия, Ника молвила: - Да. Пойдём.
– А, мам, Бэтмана мне?..
Я скрылся, мучим кишками, коим обязан сдыханием в дни черёмухи (май, июнь?), кои бросят потом в формалин, как знать, - и я буду в нём рак с фамилией, чтобы думали те, кто видит: вот, был и нету... Я нёсся сквером, чтоб обогнать их... Вдруг в магазин они, сдать товар? А как в дом идут и вопросы мне: где ты был? где пальто твоё? отчего лоб порезанный? Нет, не то... А как Анечка явится и потащит нить тайны, вот как мой сын открыл, что лежал я на поле и что терзался-де Митей-мальчиком? Слово может сгубить меня... Темп! Держать темп, что стремил к цели!! Я одержим стал: лишь бы сбыть бр'aтину. Верилось, что тогда юг повеет и осчастливит нас... Я бежал, мчал задворками, где снег'a и где вмёрз во льды кот без глаз... За дорогой и сквером был наш домина... Вот моя 'нива' в собственной зелени, уязвлённой коррозией... Лифт полз вверх... Я гадал, мысля Нику и сына, где они, если шли сюда: светофор... банк и церковь... может, зайдут в неё, раз Великий Четверг...
Иль Пятница?..
А! Страстная неделя! Близится казнь Его с этим слёзным: 'Отче, забыл Меня?' Скоро Он понесёт Свой крест... Как мы скопом несли всегда. Но Его крест - Святой вдруг. Первенца мучили - т'aк ему; деду пулю в лоб - норма; им по заслугам; также Сократу яд и урод коль родится, взять хоть мой брат, - случается; поимели трёхлетку - ладно. Это не муки, наш крест не крест отнюдь. Нам рвут плоть, наставляя, что плоть не значит, что плоть ничтожна, только Христос страдал... Пусть их тысячи, кто погиб за нас, - нам лишь Он в пример. 'Он наш Бог!' - воют, брызжа слюною. Хоть приходил Он, думаю, тщетно, ради 'что было - то впредь и будет' Экклезиаста... О, тайны Божии! Много эр назад всем обрыдли их боги; где-то с Сократа ищут иных богов, новых ценностей. И сказавший о чаемом стал Хоругвь и 'Спаситель'... Вверились слову? Но только Бог ли Он, Тот Бог слов, - Словобог то бишь? До Него мир без слов был. С Ним стал - у-словный, ибо, как сказано, Слово плоть бысть, Слово объяло мир. Стало лучше? и мигом жизнь пошла? Как не так! До Него б я сдох в необ'oженном мире, что 'от маммоны ', - сходно как нынче я дохну в мире, только 'от Слова', Кое, мол, Бог. Вот именно: смерть в о-словленном, освящённом-де, мире дадена словом в виде профессора медицинских наук... Сдыхаю - мне вновь про Бога? Ну, а зачем, спросить? Ведь маммона не попран Им, хоть Он врал про триумф Свой. И, получается, если Бог хил с маммоной - мне с кем, ничтожному: с Ним? с маммоной?! Я вдруг постигнул: тем, кто стяжает, Бог и даёт как раз; ну а 'малые', как их звал Христос, вечно маются и никто их не хочет. Их презирают, верящих в грёзы, фразы, загробие и в жизнь вечную, где, мол, 'счастие'. Бог бессилен либо бесчувствен, ибо Он сдал нас навуходон'oсорам. Коль Бог в грубом здесь немощен - что Он в тонком там? И, коль здесь 'моль и ржа' одна, - что Он длит нас здесь? Что и пафос Голгофы, если Он, не исправив мир, а всего лишь сболтнув, исчез?.. Был ли Бог вообще? Или Он ретушь психики - вновь за деньги вновь от маммоны с целью корысти?..