Русология
Шрифт:
Он разозлился.
– Сын возьмёт шарики? И флажки потом?! Не хочу! Прогони его!
Я постиг: кроме порченных органов, у меня и в душе крах. Скоро всё кончится - как во мне, так и в мире; мы будем врозь с ним.
В комнате сын следил анимации по TV с дивана. Мать стыла рядом, с модным журналом (кажется, с 'Vogue'-ом). Трость на коленях, в кресле поодаль был мой отец. Я сел вблизи.
– Утром едете?
– Да, мам.
– Я наготовлю вам.
Даже ей, оптимистке, трудно поддерживать светскость тона. Что-то назрело.
Я смотрел на дешёвую люстру, мутный сервант, шкаф с книгами середины столетия, на диван под белёсой обивкою и на стол в углу, лакированный, но облезлый. В дверь вкатил Родион в коляске и с ходу крикнул:
– Там демонстрация!
– Где?
– Там, Тоша! Я покажу тебе!
Мой сын встал к нему.
Крутанувши трость пальцами, отец начал: - Я тридцать лет служил; в пять вставал, в ночь домой; трудился, только б не в грязь лицом. А в грязи при новациях... Помню, был наш сосед, нач. склада, масло сворует, гречечку. Я - на лекциях к годовщинам, я на учениях, а полковник свиней растит. Вот где ельцинство. Я не мог так. И ведь не только я: много нас, кто рубли презрел как факт прошлого, кто посмеивался над жмотством, кто государственного не брал, жил принципом, жил идеей.
– Ты ведь Кваснин!
– язвила мать.
– Что равнять себя с прочими? У них рубль - у тебя вера в пленумы да в политику партии и в боярские корни. Честен и нравственен.
– Я служил! Не вменённым манером, не по приказу; совестью. Был за равенство, за народную собственность, за уступчивость денег принципу... Клава, что ты? Здесь человечество обманулось, в сотый раз, в тысячный! Род людской от Адама, мы с тобой, спартаки и коммуны - зря они, если вновь рубль главный! Ты во мне, значит, спесь нашла? Казнокрадов оправдывать? Ты наш век с тобой судишь?
– С бр'aтиной, - мать листала 'Vogue', - чист ты? И не трясёшься ли, как скупой, над ней? Не она ли твоя та гречечка, скотный двор твой? Высший твой принцип что, наша бедность? Внук твой оборванный! О другом я молчу пока... Речь уже - не о чёрном дне, а о чёрном столетии, о конце нашей жизни речь. Но куда там: мы ведь бояре, мы благородны. У Квашниных, мол, дворян сто в службе! Где они?
– Меньше, - вспомнил я из эпистол, что у нас были так же, как бр'aтина, и какие я выучил.
– 'У Матвея Иванова Кваш-нина при царе Иоанне сорок дворян бысть', - я процитировал.
– Нам продать пора, - изрекала мать, - бр'aтину. Час пришёл. Хоть какие-то суммы вещь эта стоит всей своей древностью?
– Думал, в старости...
– произнёс отец.
– Нет, причём она? Мелочь...
– Редкие и прямые длинные волосы и морщинистый лоб его представляли пророка.
– Я почитал наш строй и, того мало, верил, что живу в обществе, о котором когда-нибудь сложат мифы... Да, они были, ложь, террор, были!.. Как с этим в нынешней квази-родине? Лучше ль власть, захватившая собственность? Лучше ль СМИ с носом п'o ветру? Лучше ль нравственность? А народ, он стал лучше? Всяк с калькулятором, за копейку убьёт... Как было? Мы не заботились, мы имели шанс мыслить. 'Мысля, я есмь', Декарт... Ты, вот, мыслишь, сын, промышляя торговлей? Что ты там мыслишь? А ничего, признай. Нам Чечня одна...
– Он умолк и продолжил: - Хоть я не верую, но согласен: мир сей во зле лежит и в нём нет надежд... Мир пора отрицать, - твердил он.
– И... большевизма тут мало! Нам коренной, титанический слом бы! Гуннов, вандалов! Нам коренную Россию бы!.. Недоделали... А в итоге - царство вещизма, будь оно проклято... Стань я молод, я бы не знал, как жить... Вам что, бр'aтину? На-те. Я не умею жить... Может, всё, что за бр'aтиной, что она воплощает, призрак: русскость, традиции, вера, праведность? Может, главное - сикль библейский? Рубль, евро, доллар? Что, Павел, думаешь?
– Ничего, - я врал.
А ведь мог сказать... Но меня почти не было. Если ж был - то как пень, у которого вряд ли будет побег. Мои ценности, веры рушились. Очищалось ли место новым заветам? Нет. Не случалось во мне ничего; я гнил... Но, при всём при том, укреплялось наитие, что вот так, не ища путь к смыслам, - так много истинней. Думы, пусть и текли, - не в логике общепринятых схем, а фоном: облаком в небе, перьями в речке, вьюгами п'o полю. О, я ближе к спасению, мыслил я. Не отец, ослабевший в коллапсах и подчинивший рубль принципу как живущий, скорей, некой догмою, но я ближе к спасению, хилый, выбитый из понятий - и всё же сущий. Я б сказал, что дышу, пока дышится, и вот еду в деревню, - вызвав вопрос его: за чей счёт дышать, ехать? Павел, за чей счёт? Спонсор, я б сказал, Бог есмь... Но я смолчал в ответ.
И прошёл за альбомом.
Вот Квашнины... Мой прадед (в дагерротипе). Он прибыл в Квасовку (он, потомок господ тех мест), чтоб иметь там два дома и сыроварню с мельничным паем. Сын, он мнил, посылая того не в губернию, но в столицу учиться, сын восстановит род... Вот мой дед (фото франта в мундире), именем Александр Еремеевич; кончив курс - на Транссиб; впоследствии - на германскую инженером-поручиком; он писал, что в сражении ранен и удостоился зреть царя, кой расспрашивал, не из 'тех' ли он Квашниных, и рад был, что он из 'тех' как раз, обещал не забыть его... Вижу деда гонимого за Октябрьским эксцессом. Год мой дед, офицер 'из кулачества', регулярно ходил в ЧК для дознаний, плюс кормил с огородика мать, сестёр... Вскрылась встреча с царём и прочее. Дед бежал, но прижиться нигде не смог; возвратился вновь в Квасовку с малым чадом (то есть с отцом моим) и с женой (моей бабушкой) да с газетною вырезкой из 'Коммуны Туркмении', где писалось, что 'затаившийся бывший царский холуй, сатрап', 'гадил красному возрождению' и мешал 'построению для туркменских рабочих светлых возможностей'; а к тому же он, 'саботируя', сколотил 'из отсталых кулаческих лиц вредителей', наконец 'стал мешать революции'; предлагалось решительно 'вырвать зло пролетарской рукой'. На родине дед работал учителем. НЭП закончился, и пошла борьба против внутренних: 'кулаков и охвостья'. Вскоре приехали; мой отец день запомнил ором и хамством уполномоченных. Капитан царской армии, 'адъютант царя', уточнял пролетарский суд, быв 'главой монархической шайки', 'начал вредительство и лил воду на мельницу недобитков истории'. Получив десять лет, увезён был в губернскую (областную ли) Тулу, где и пропал с тех пор. Шестилетний отец мой с женщинами (мать, бабушка) скрылись в ссылку...
Я отложил альбом.
– Да, вот так, - произнёс отец.
– Лучше жить не получится. Возлюби судьбу, amor fati... Клава, ты думаешь, что какая-то бр'aтина - жалкий наш патримоний, даст избавление, деньги, сикль, и мы будем вдруг счастливы?! Нет, злосчастье в роду. И твоя беда, что сошлась с Квашниным, а не в том, что я бр'aтину не хочу продать!
– укорял он.
– Выбрав иного - стала б полковницей, а не то генеральшей; и не твоей была б клетка с сыном-калекой да и ещё с одним, повторившим путь Квашниных.
– Я счастлива!
– упиралась мать.
А он взнёс на сухой длинной шее плоское, среди длинных волос, восковое лицо с длинным носом и ртом.
– Павел, сын! Заболел ты, я и уверился. Подтвердились догадки: не от случайностей рок наш, и не затеи тут Ельцина, не Октябрь и не Пётр и не эры с их '-измами'. Что-то в нас... Нам не быть в нужный час в нужном месте, что обязательно для удач... Цитировал Квашнина ты? Он даровит, наш предок. Но вот его друг в славе - знают Бал'oтова, как он звал себя, или Б'oлотова. Знают. Наш предок - втуне, хоть он Бал'oтова не дурнее. Истинно, рок на нас. Если ж мы из стариннейших русских - то и все русские, значит, прокляты.
Мать решила пить чай. Когда вышла, я возразил с тоски, папа, ты, мол, неправ.
– Нет, прав, - возглашал он.
– Жребий. Рок. Фатум... Строй я карьеру, - до генерала, как открывалось, - что-нибудь бы стряслось, сын. Было б хуже. И нестерпимей. Ибо мы лишние. Главный принцип, он в язву нам, и что прочим на счастье - то нам на порчу. Мне б вместо слов - в полковники. А отцу моему - в Америку. А прапрадеду, кой Петра корил, надо было хвалить Петра. Но мы лишние, мы обочь всех. Мы неуместные. Себя судим. Судим и судим. Так живём, точно видели истину и ничто вокруг на... на... нам не в пример, - заикался он.
– Мы в Евангельи правду видели? Много там о любви, незлобии. Но ведь мир-то иной... Как жить, скажи, чтоб и Богу, и миру, если Бог 'не от мира' есмь? Мы загадочно сердцем нашим в раю досель - и судить должны как попавшие в хлев рассуждали б от чистого. Но нельзя судить: Бог изгнал прародителей за суд рая добром и злом. И Христос велел не судить. Что главное: Он велеть-то велел - да сгинул. А я внял Троице - и во мне всё изломано, жизнь вразлад. Словом душу сломали мне, и надлом этот, знаешь, на нашем Роде... Прокляты, сын мой, прокляты русские!
Он пил чай. Неспособный исправить жизнь, он внушил мысль о Троице как причине. Но ведь та Троица в словесах вся. Он указал, где враг.
Я включил телевизор - кончить беседу.
Крах Югославии. Свора стран, сбившись в НАТО, силой внушала, кто здесь хозяин, как второсортным вести себя; а недавний колосс, страж мира, кис букой нищей грязной России, жалко вздымавшей тощий кулак... Дебаты: муж с крупным торсом, саженным на ступни (квадрат), пятилетие возглавлявший власть и устроивший кризис, в силу чего смещён, верещал теперь, что, верни его, - 'станет правильно'; а второй, лидер тех, кто вцепились в Октябрь, бубнил, что мы в пропасти и Россия 'на грани, скоро обрушится'; третий, плод имиджмейкерства, разъяснял смыслы жизни и гарантировал, что при нём, будь он главный, и исключительно лишь при нём, 'жди лучшего'; с красноярских просторов, сквозь дым заводов, глыбистый губернатор нёс, что, мол, надобно, всего-навсего, чтоб народ его выбрал, 'будет железно'; муж со ртом, гнутым тильдой, всех оппонентов скопом слал к чёрту и заклинал лишь ему 'слить власть', угрожая резнёй и войнами, вплоть всемирным потопом.