Русская фантастика 2012
Шрифт:
Камеру эту ему мой батя в тот же год на именины подарил, он ее еще с войны принес вместе с гармошкой и бритвами — как сейчас помню, острее ножей были, и ручки перламутром отделаны. И Лекса с подарком носился, как с писаной торбой. Наши-то никто не умели фоткать, так он в Токсово ездил, в ателье, там у одного днями толокся, бачки мыл и полы выметал, лишь бы чему научиться. Четыре класса окончил — стал в русскую школу ходить, сам, своей охотой. Мать с дядьями его женить пробовали — ни в какую, уперся, мол, девушек ему не надо. Ему девятнадцатый год пошел, когда он из табора уходить собрался в город, мол, учиться дальше хочу — в солдаты-то его из-за глухоты не взяли. Мне тогда шестнадцать стукнуло, Гиля моя старшего сына уже носила.
Я Лексу пробовал увещевать, что пропадет он без табора. А он мне начал сказки рассказывать — про цыганскую жену фараона, которая за Моисеем через море бежала, как ее волной смыло и на дне морском она родила сына взамен первенца, что бог отнял. Вырос сын — парень как парень, только плавает ловко и ноги в чешуе, как у рыбы. Пришел к отцу-фараону, а там новая жена уже детей наплодила. А она ведьма была, взяла да и прокляла цыганского сына, чтоб ему всю жизнь по земле ходить и двух ночей на одном месте не спать. Египтяне все колдуны да ведьмы, даром, что ли, на них бог ящериц и мух посылал? Цыганский сын проснулся в фараоновом дворце, посмотрел на каменный потолок, взял коня из отцовой конюшни да и ушел кочевать. От него пошли все цыгане, поэтому и гадают так ловко и ворожат, что в предках у них египтяне. Я сперва не понял, к чему он клонит. Лекса говорит: вот женюсь я, детей напложу, буду всю жизнь на стройках калымить или в мастерской возиться, вино пить, на свадьбах гулять, постарею и в землю лягу. А как передо мною море расступается — не увижу. И ничего после меня в таборе не останется. Я тогда молодой был, его не понял. А Лекса ушел в Питере жить, учился там, в ателье работал, потом в газете, в девяностые комнатушку себе раздобыл, мать раз-два в год навещал и наших заодно фоткал. Бывало, приедет и день-деньской с этим самым аппаратом по табору скачет, словно мальчишка. Большие люди его звали свадьбы в церкви снимать, крещения, праздники — нет, не шел.
Много лет минуло, мои старики, дай им бог долгой памяти, умерли, я дом заново отстроил, машину купил, двух сыновей женил, дочь замуж выдал. У меня уже первые внуки народились. И младшая дочка, Роза, подросла, невестой сделалась. Хорошая была девка, своенравная, но хорошая, с города много носила, постирать-приготовить умела, танцевала как артистка. Любил я ее крепко, потому и не торопил с замужеством. Как исполнилось ей пятнадцать, сговорил за Петю Волшанинова, племянника старого Волшанинова, того самого, у которого денег больше, чем вшей на старухе. Уже и ресторан выбрали, и платье купили. А тут возвращаюсь я домой из Токсово, иду по улице, а ко мне Гиля в слезах — убежала Роза. Я к девчонкам, ее подружкам — не может быть, чтобы не проболталась. Оказалось, сманил ее Раджа из городских. Парню двадцать второй год шел, он в Питере нехорошими делами промышлял. Заезжал к дружкам, увидал девку, наболтал ей красивых баек и сговорился украсть. Ну что — дело молодое. По доброй воле не видать бы ему моей дочери, а теперь ничего не попишешь. Хорошо Волшаниновы не особо потратились, повинился я, Петьке магнитофон подарил новый и сел ждать, когда молодые к отцу на поклон придут. Неделю жду, месяц, три месяца — нету их.
Я в город смотался, спрашиваю — никто не знает, где Раджа. Говорят, наворотил дел, на дно лег. А про мою Розку — так и вовсе ни слова. Я по цыганской почте пустил, что девчонка пропала. Спустя месяц женщины сказали, что видел ее кто-то на улице — одета как городская, в короткой юбке, с русским мужиком под руку. Я взбеленился тогда — думал, если загуляла, найду — убью. Спросил, где ее видели, поехал туда с сыновьями, стали по улицам ходить смотреть. И на третий день увидал — выходит Роза из магазина, на каблучках, с сумочкой, за ней мужик в костюме. Я его хвать за плечо, повернул — а это Лекса. Седой стал, хмурый, очки нацепил — не узнать. Розка моя стоит белее мела, только ресницы дрожат. Лекса смотрит на нее, на меня — и говорит: раз нашел, так прости нас, отец. Бах мне в ноги при всем честном народе. У меня сперва кровь взыграла, что старый ворон мой цветок уволок. А потом — выдохнул. Старый не молодой, крепче любить будет. И с дурными делами не повязан. И друг как-никак… Простил я их. Через неделю в таборе свадьбу сыграли. И тогда уже я неладное заподозрил — ни он, ни она счастливы не были. Розка-то понятно, опозоренной замуж идти несладко. Так и Лекса сидел тихо, на невесту лишнего не смотрел, танцевать не плясал и пил мало. Ну да их дело. Через семь месяцев телеграмму прислали, что Розка первенца родила, Дуфуней назвали в честь деда. Ну, тэ дэл о Дэвэл э бахт. Съездил, подарочков внуку привез, складный пацанчик вышел. Комнатушка у них была в коммуналке на Лиговке, в высоком старинном доме, на последнем этаже. Большая пустая комната, шкаф, кровать, стол, фотографии по стенам. И все. Неуютно, холодно в доме — я Розке попенял, что мужа не обихаживает, она окрысилась. С год я у них не бывал — раз не зовут батьку, значит, все ладно. Потом в декабре, под Новый год, Розка с сыном вернулась. «Ушла я от него, отец, что хочешь делай — не вернусь». Я ее спрашивал — может, бил он тебя? Может, деньгами попрекал? Розка то молчала, то плакала. Я подождал-подождал, потом к Лексе поехал — чем ему моя дочка не угодила? Поднялся в квартиру — а там все опечатано. Убили вашего Лексу, говорит соседка, как есть убили. Я вернулся, дочке сказал, что овдовела она, сделал вид, что разгневался за все, и посадил дом вести, матери помогать, за сыном смотреть, за племянниками. Трепать не стал, а сам думал дурное — Розка девка горячая была, вся в меня, вдруг не поладили, вдруг зарезала она мужа…
— А поговорить с дочкой еще раз не пробовал? Говорят, помогает, — наконец перебил сбивчивый рассказ гостя Антон. — У меня своя дочка растет, я тебя… Михай, правильно? хорошо понимаю, мало ли где оступилась, мало ли как дело было — своя кровь, спасать надо. Кто кроме родни поможет?
— Никто, — подтвердил Михай.
— Ты другое скажи — я ведь правильно понял, что у Лексы сын остался? Даня?
— Дуфуня, — поправил Михай.
— И «Лейка», в смысле камера эта, принадлежала Лексе? И фотографии, которые я показывал, делал он? — спросил Антон.
— Ну да.
— Тогда твой внук — наследник. Фотографии денег стоят, и немалых. Я на них заработать успел — разобраться хотел, что да откуда, а оно завертелось. Тысяч пять…
— Не базлай из-за грошей, — Михай покачал головой.
— Пять тысяч евро — гроши? — удивился Антон.
Настала очередь Михая озадаченно хлопать глазами, он задумался, потом махнул рукой:
— Твои лавэ. Плюнь и забудь…
Сошлись на половине плюс что все новые гонорары за работы Лексы переходят к его семье. По-хорошему надо было отдать и «Лейку», но когда Антон взял в руки камеру, его вдруг охватила беспричинная дикая ярость на врага, вора, хищника, пробующего отнять достояние. Даже руки задрожали от злобы, пальцы сжались, целя вцепиться в подставленную шею и придушить на месте. Чуткий Михай это тотчас заметил, Антон отговорился нездоровьем, старой мигренью. Выставил гостя из дома под предлогом сходить в Сбербанк. Снял наличность, вручил, пообещал навестить, завезти фотографии, глянул вслед — как спокойно, тяжело ставя ноги, идет по улице грузный мужик. И вернулся домой, понимая, что, в общем, легко отделался.
Если б скандал выплыл наружу — Антону бы до конца дней не видать ни публикаций, ни выставок. Плагиат — серьезное обвинение, тем паче если оно правдиво. Сколько себя ни оправдывай, правда-то вот она — на чужом добре поднялся Антон Горянин, знал бы дед-покойник — руки бы больше не подал. А все проклятая камера и чертов цыган, чтоб ему пусто… Вернуть все и забыть к ебени матери, тоже мне сокровище драгоценное выискалось. Новое наживем, и не с такого дерьма начинали. Страшно захотелось выпить. Антон представил, как глоток ледяной водки обжигает язык и нёбо, наполняя рот сладкой слюной, как становится тепло на душе, и сплюнул. Один стаканчик, другой — и готов новый запой. А за ним еще и еще — не затем переламывался, чтобы по новой себя в бутылку спускать. Раз сорвался, и хватит.
Он выключил телефон и закрыл его в ящике стола, туда же от греха убрал «Лейку», собрал бэг, с ближайшей почты позвонил Хелли — и по трассе сорвался в Минск. Уже стоя на обочине шоссе, подумал, что не выходил так в дорогу лет восемь, постарел, видать, да не до конца. Октябрь оказался неожиданно добрым — мягкая ночь и пронизанный утренним светом лесок, блесткий иней на еще зеленой траве, рыжих листьях, ослепительно-красных ягодах. И с попутчиками везло — брали быстро, болтали мало, попсу не слушали и вопросов лишних не задавали. Дорога омолодила Антона, помогла отбросить ненужное, собраться с мыслями. Тот цыган здорово сказал — зачем жить, если ни разу не видел, как перед тобой расступается море? Полжизни он уже оттрубил, кабы не больше, дом отцовский за собой вроде бы удержал, сын растет, и даже яблони в свое время сажал у Ленки на даче. Долги, почитай, отданы, дела сделаны — а что дальше? Рассвет, белый пунктир шоссе и лес по обочинам — ничем не хуже наступающих волн. И пощечина ускользающего момента в радужное стекло объектива. Да, пусть будет так… Когда наступают тяжелые времена, мать Мария приходит ко мне, прошептать слова мудрости, — пусть будет так.
Минск встретил Антона листопадами и дождями, чистенькими кафешками и желтыми огоньками добрых окон. По сравнению с Питером здесь всегда было спокойнее, проще, и в то же время особенная тоска звучала в воздухе — не туманная, невская, а пронзительная и светлая, как журавлиные клики. И названия мягким пухом ласкали слух — проспект Незалежности, Немига, Замковая улица, улица Короля. И у хлеба был другой вкус — пресный и нежный. Умница Хелли не лезла в душу — кормила его завтраками и ужинами, оставляла ключи, по ночам спала рядом, горячая и знакомая до последней морщинки на усталых щеках. Жаль, что не срослось в свое время, а сейчас уже поздно что-то менять… Недели хватило, Антон вернулся домой спокойным, на этот раз поездом — захотелось плацкартной тесноты, стука колес и пыльного чая в граненом стакане. В почтовом ящике дома ждали счета и рекламный мусор, звонить звонили дети, пять эсэмэсок от Стасика и никаких проблем.
Антон решил напечатать все снимки безвестного Лексы, сложить в альбом и вместе с «Лейкой» вернуть в табор — пусть у цыган голова болит. Всего было около сотни кадров, считая те, которые он не распечатывал. Насчет самих пленок он долго думал, но в итоге решил оставить себе — на всякий случай. А заодно попробовать вытащить из фотоаппарата оставшиеся кадры — интересно же поглядеть, до каких высот добрался этот Лекса? Десятка катушек пленки должно хватить.
Как и в прошлый раз, Антон сел перед гладкой белой стеной и начал щелкать. Отсняв одну пленку, аккуратно вытаскивал ее, прятал в коробочку, заправлял следующую и продолжал. Потом началась возня с проявкой, промывкой и просушкой, резко пахнущими растворителями и проточной чуть теплой водой. Пять пленок оказались потрачены зря — на них не было ничего, кроме белой стены. На шестой один-единственный кадр — искаженное в яростном крике лицо мужчины, пистолет в его руке и темная полоса пули, вылетевшей из ствола. На седьмой все тридцать шесть кадров занимала давешняя цыганка Роза, точней, основным героем снимков был ее живот — сперва нежно округлившийся, потом тугой, натянутый, со сгладившимся пупком и бугорками от пяток или локтей плода. Восьмую заполняли портреты младенца — от новорожденного до годовалого. Мальчик спал, просыпался, сосал грудь, грыз яблоко, улыбался, рыдал, задумывался о чем-то своем. Антона поразило, как верно Лекса зафиксировал момент осмысления, появления разума на лице человеческого детеныша. Девятую пленку занимал жанр — цыганский табор промышляет у вокзала, лица прохожих, то ошарашенные, то гневные, черные волосы в белых снежинках, босые ноги в стылой каше, усталая старуха опирается о парапет, смотрит на гладкую воду канала. И последняя пленка оказалась довольно странной: фотограф снимал перекрестки — решетки, дороги, провода, троллейбусные рога. Он, видимо, находил что-то свое в этих соотношениях, но для Антона логика и художественная ценность кадров остались непонятны. Чуть подумав, вместо альбома он сложил фотографии в папки из-под фотобумаги — надо будет, пусть сами сортируют, как им нужно. В последний раз протер камеру, полюбовавшись округлыми формами, уложил в кофр, вздохнул — расставаться действительно будет жаль, но голодная ярость вроде ушла.
Ехать надо было в Пери, маленькую деревушку за Токсово. Антон поздно сообразил, что не знает ни адреса, ни телефона Михая, но, подумав, решил, что наверняка в таборе укажут и дом и улицу. Ехать решил утром, чтобы к вечеру вернуться в город. Ночью спал плохо, одолевали кошмары, в которых приходилось то прятаться от фашистов с овчарками, то спать в стогу, в душном колючем сене, то идти босиком по снегу, то драться с хрипящим от ярости парнем, прижиматься лицом к его синтетической, скользкой от пота белой рубашке, больно царапать щеку о пуговицу, думать, что сейчас убьют — и все кончится. Поутру на город лег первый снег — цепочки черных следов покрывали узорами тонкое, тающее полотно асфальта. Антон не удержался — заправил пленку в «Лейку» и поработал сверху, снимая из распахнутого окна причудливые узоры человеческих троп. Потом оставил коробочку в ванной, запер двери, поехал на вокзал и вскоре уже сидел в неопрятной полупустой электричке. Вагонные сквозняки пробирали до костей, проникали под тонкую куртку, студили ноги, словно Антон шел босиком по снегу.