Русская литература первой трети XX века
Шрифт:
И действительно, многие стихотворения Гиппиус являются перед нами не как молитвы в том переносном смысле этого слова, в каком всякая истинная поэзия есть молитва, а как молитвы вполне конкретные, созданные в состоянии предельно обостренной нужды в ответе, причем в ответе действенном. Очевидно, эта «предельность» [43] и является одной из причин, производящих и сейчас сильное впечатление на читающих стихи Гиппиус. Известна фраза Блока, так определявшего поэзию А.Ахматовой: «Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом» [44] . Современному читателю совершенно очевидно, что по отношению к Ахматовой это несправедливо в высшей степени, но зато обратное по отношению к Гиппиус справедливо вполне. Она действительно пишет свои стихи словно в постоянном предстоянии пред Богом, и отсюда проистекают как сильные, так и слабые стороны ее поэзии. Напряженность чувства, искренность мысли, обостренное ощущение всякого душевного излома, всякой перемены в том изменчивом строе души, который вызвал стихотворение к жизни, — все это заставляет прислушиваться к ее словам. В то же время постоянное стремление каждую минуту чувствовать себя «пред Богом», провоцирующее искусственное взвинчивание переживаний, ведет к тому, что всякая «несказанность» стремится непременно быть названной, и из этого проистекает шокировавшая многих современников поэтессы постоянная устремленность к «последним вопросам», незаметно переходящая в легкомысленное жонглирование высокими понятиями. Читая стихи Гиппиус, необходимо помнить не только высокие слова о них, но и то ощущение, которое испытала при первом знакомстве с Мережковскими выдающаяся русская женщина — мать Мария, Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева, сама всегда находившаяся в религиозном поиске: «Мы не успели еще со всеми поздороваться, а уже Мережковский кричит моему мужу:
43
Как писала та же Шагинян, «когда уже нельзя идти дальше, душа останавливается замкнутая у крайних границ, еще не раздвинутых, — и минута ее запечатлевается автором в стихотворении» (Там же. С. 16).
44
Александр Блок в воспоминаниях современников. М., 1980. Т. II. С. 66.
— С кем вы — с Христом или с Антихристом?
Спор продолжается. Я узнаю, что Христос и революция неразрывно связаны, что революция — это раскрытие Третьего Завета. Слышу бесконечный поток последних, серьезнейших слов. Передо мной как бы духовная обнаженность, все наружу, все почти бесстыдно. <...> Разве я не среди безответственных слов, которые начинают восприниматься как кощунство, как оскорбление, как смертельный яд? Надо бежать, освобождаться» [45] .
45
Александр Блок в воспоминаниях современников. М., 1980. Т.II. С. 63—64.
Для нашего времени это ощущение уже почти утеряно, поскольку изменилась атмосфера, окружающая сегодняшнего читателя в повседневности. Но помнить об этой грани творчества Гиппиус необходимо. Необходимо сказать и о том, что в своей уверенности в собственной правоте Гиппиус далеко не всегда была склонна слышать другие голоса, имеющие собственную правду, собственное представление о мире и о законах, определяющих его бытие. С наибольшей наглядностью это выразилось в стихах, написанных сразу же после октябрьского переворота. Разглядев одну сторону происходящего, Гиппиус описала ее с той художественной силой, которая делает стихотворение убедительным, заставляет в него поверить, даже если ты не согласен с автором. Была ли сторона, увиденная поэтессой в революции, на самом деле? Бесспорно, была. Но видеть только ее, слушать только этот голос, замыкать свой слух от отчетливо воспринимаемой другими музыки революции и слышать лишь ее вой и визг было одним из проявлений односторонности поэтессы в ее отчаянной борьбе за собственное понимание сущности мира.
Существуют и другие особенности, заставляющие очень внимательно и регулярно проверять собственные впечатления от ее стихов. Ведь для Гиппиус ее стихотворения не выглядели единообразными. Она сама, к примеру, выделяла стихотворения иронические; но эту интенцию их почти невозможно было определить без специальных указаний (предполагавшийся план выделения стихотворений такого рода в особый отдел осуществлен не был [46] ). Для читателей стихотворения, написанные «от чужого голоса», также выглядели практически ничем не отличающимися от принадлежащих лирическому протагонисту, хотя сама Гиппиус придавала особое значение перемене точек зрения от стихотворения к стихотворению. Шифрованность и намеренная недоговоренность многих произведений создавали рассчитанную атмосферу загадочности, неоднозначности, свободных ассоциаций,— и той символичности в широком смысле этого слова, которая была вполне параллельна исканиям других поэтов-символистов. Но на этом фоне поэзия Гиппиус выделялась особым отношением к слову, которое начиналось уже с самого выбора лексики. Ее стихотворения отличает, с одной стороны, суженность значений, почти полное отсутствие излюбленных Бальмонтом существительных на -ость, безбрежно расширяющих смысловое пространство, но с другой — отсутствие какой-либо конкретизации существительных.
46
Указания для составления такого раздела были представлены Гиппиус в письмах к В.Я. Брюсову, занимавшемуся подготовкой «Собрания стихов» к печати, и зафиксированы в примечаниях к отдельным стихотворениям в сборнике «Стихотворения. Живые лица». См. также: Богомолов Н.А., Котрелев Н.В. К истории первого сборника стихов Зинаиды Гиппиус // Русская литература. 1991. № 3.
Возьмем, к примеру, уже упоминавшуюся «Песню», открывавшую первое «Собрание стихов», и посмотрим на опорные существительные в ней: окно, небо, заря, сердце, печаль, чудо, обет: сюда же примыкает ключевое словосочетание «то, чего я не знаю» (или его варианты «то, чего не бывает», «то, чего нет на свете»). И определения выбираются наиболее общие, не создающие хоть сколько-нибудь индивидуализированной картины, — вечерняя заря, пустое и бледное небо, бедное сердце, безумная печаль, неверный обет. Столь же беден и выбор глаголов, также лишенных своеобразия. Оно начинается не с выбора слов, а с их соединения в смысловые единства, за которыми кроется основная идея стихотворения — тайное желание невозможного, несуществующего, но провидимого за бедной реальностью вещного мира. Эта мысль повторяется в первой книге стихов неоднократно, в разных вариациях, но неизменно — облеченная в такие же самые скупые слова: «Мне кажется, что истину я знаю — И только для нее не знаю слов», «Но для речей единственных Не знаю здешних слов», «...слышу я, как шепчет тишина О тайнах красоты невоплощенной», — и так далее. Сама словесная структура заставляет поэтический мир Гиппиус концентрироваться, стремясь к единой точке, которая никогда не бывает достижима, но всегда желанна. Скорее получается несколько подобных точек, каждая из которых концентрирует различные устремления поэта.
Рассказ о поэзии Гиппиус будет заведомо неполным, если не сказать о том значении, которое она приобрела в истории русского стиха. Даже сравнительно поздно, в годы расцвета русского символизма, своеобразие поэзии Гиппиус ощущалось по той необычности метрики, которая придавала столь своеобразное, непривычное для своего времени звучание открывающим сборник «Песне» и «Посвящению». Если Брюсов только декларировал стремление к свободному стиху, но практически не пользовался в первых своих сборниках никакими собственно стиховыми новациями, а Мережковский, Минский, Сологуб, Бальмонт в 1890-е гг. были в метрике сугубо традиционны, то Гиппиус, мало теоретически заинтересованная формальными новшествами и никогда не уделявшая им сколько-нибудь серьезного внимания, начинает со свободного использования дольника, да еще очень решительно разрушавшего оковы метра, соединяясь с разноударностью и системой повторов (в «Песне»). Формальная новизна подчеркивается и тем, что стихотворения эти дают несколько отточенных формул, кажущихся заведомо предназначенными для того, чтобы быть вырванными из контекста и представленными в качестве ультра-декадентских лозунгов. «Мне нужно то, чего нет на свете» и «...люблю я себя, как Бога» — строки, представлявшие Гиппиус многим поколениям читателей.
Открытые эксперименты она избегала включать в свои книги, но стоит отметить, что многое в них предвосхищало искания футуристов. Скажем, поиски рифмы к главенствующему в стихотворении или строке слову, о чем она рассказала в воспоминаниях «Одержимый», сразу вызывают в памяти современного историка поэзии строки из статьи Маяковского «Как делать стихи»: «Я всегда ставлю самое характерное слово в конец строки и достаю к нему рифму во что бы то ни стало» [47] . А цитируемые в тех же воспоминаниях о Брюсове «Несогласные рифмы», опубликованные в 1911 году, опровергают претензии футуристов, заявлявших: «Передняя рифма (Давид Бурлюк), средняя, обратная рифмы (Маяковский) разработаны нами» [48] . Но и основная рифма, которой так широко пользуются в наши дни Евтушенко и Ахмадулина, также была опробована Гиппиус. На фоне достаточно гладких стихов конца XIX века, когда почти никто из поэтов не решался выходить за пределы классической и очень ограниченной метрики, ритмики, способов рифмования, фонетической и интонационной организации, ее стихи выглядели поразительными. Да и в начале двадцатого века, когда эксперимент стал для поэтики понятием вполне законным, она демонстрировала свое умение отыскать в русском стихе те возможности, которые нередко даже не подозревались.
47
Маяковский Владимир. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1959. Т. 12. С. 106.
48
Там же. Т. 13. С. 246.
Одним словом, стихотворения Гиппиус — от самых первых и до самых последних из опубликованных, составивших сборник «Сияния», — бесспорно, мечены неповторимым клеймом автора, знаком его поэтической индивидуальности, делающей понятие «поэзия Зинаиды Гиппиус» совершенно конкретным, сразу вызывающим в памяти не отдельные удачные строки, а впечатление о целостном художественном мире, наделенном своими законами, своими внешними формами, своей логикой, географией, течением времени, словом, всем тем, чего мы требуем от мира настоящего поэта.
К не случайны те постоянные отклики, которые мы находим в последующей истории русской поэзии, на ее произведения. Так, чрезвычайно существенны многолетние взаимоотношения Гиппиус с Блоком, приведшие к созданию целого ряда замечательных произведений последнего [49] , отзвуки ее лирики можно услышать у Вл. Ходасевича и Андрея Белого... Выявление и описание такой рецепции — дело будущего, но уже и сейчас понятно, что место Гиппиус весьма значительно и при любом отношении к ее творчеству, без него невозможно себе представить русскую литературу. Но не только исторически должна быть определена ее поэзия, но и как живое словесное искусство, заставляющее нынешних читателей, если они еще сохранились у поэзии вообще, переживать и передумывать очень многие проблемы человеческого бытия в мире (причем, что очень важно, — в мире, свободно принимающем в себя современность), сопоставляя свои впечатления с тем, что было сказано капризным голосом, оборвавшимся более пятидесяти лет назад, а начавшим звучать для читателей более ста.
49
Подробные библиографические указания см. в наших «Заметках о русском модернизме» в наст, книге.
«Кипарисовый Ларец» и его автор
Впервые — как предисловие к книге: Анненский Иннокентий. Кипарисовый ларец. М., 1990 (допечатка тиража 1992).
В тот день, 30 ноября 1909 года, когда Иннокентий Федорович Анненский упал бездыханным на подъезде петербургского Царскосельского вокзала, его имя было известно в России очень и очень немногим.
Его знали и часто любили ученики по киевской Коллегии Павла Галагана, по 8-й Петербургской и Царскосельской гимназиям, курсистки-раички. Но долго ли хранится память об учителе, тем более таких непопулярных со времен толстовских реформ предметов, как латынь и древнегреческий?
Читатели специальных педагогических журналов — их было еще меньше —- могли запомнить имя автора статей на довольно узкие темы, вроде: «А.Н.Майков и педагогическое значение его поэзии». Тот же круг, очевидно, был и основным читателем его переводов Еврипида и статей об античности. Почти незамеченными прошли два сборника критических статей Анненского «Книга отражений» и «Вторая книга отражений», вышедшие в 1906 и 1908 годах. Первой была посвящена полная непонимания и недоразумений статья К.Чуковского [50] , а о второй далеко не самый примитивный из тогдашних критиков, к тому же связанный с Анненским личными отношениями, написал: «Претенциозной казалась их (статей. — Н.Б.) манера, ненужно-туманным их язык, неожиданными и необоснованными их «модернистские» тенденции, разрозненным и случайным — подбор тем» [51] .
50
Чуковский К. Об эстетическом нигилизме // Весы. 1906. № 3-4. Ср.: «Я почувствовал такую горькую вину перед ним...» / Публ. И. Подольской // ВЛ. 1979. № 8. Впрочем, и второй символистский журнал того времени резко отрицательно отозвался о «Книге отражений» Сигурд (Ходасевич В.Ф.) // Золотое руно. 1906. № 3; перепеч.: Ходасевич (I) Т. 2. С. 21—22).
51
(Горнфельд Л.Г). И. Анненский. Вторая книга отражений // Русское богатство. 1909. № 12. С. 97 второй пагинации.