ЖАНРЫ

Русская литература XIX века. 1880-1890: учебное пособие

Коллектив авторов

Шрифт:

Уникальность этой пространственной концепции состоит в том, что она связана с психологической, так как, по Толстому, пространство Mipa, настоящей жизни формируется самим человеком, т. е. исходящим от него миром (любовью и согласием). Так, говоря о взаимной симпатии людей, Н.О. Лосский ссылается не только на «пронизывающие» человека электромагнитные и тепловые излучения окружающих, но и на «расширение сферы любви» и приводит примеры из «Войны и мира».

Тема взаимоотношений личности и общества, мира и человека, проблема целесообразности общественной деятельности во всех её видах является главной в ЭПИЛОГЕ. Государственная деятельность, как и антигосударственная, не может сделать человека «счастливее и лучше», как говорил князь Андрей; она втягивает человека в ненастоящие пространства и ненастоящую жизнь (вот почему Толстой не на стороне Пьера в споре о тайном обществе). Зачем бороться с правительством, если от него не зависят ни счастье, ни несчастье? Пьер, участвуя в оппозиции и борьбе, утрачивает гармонию с миром (лысогорский семейный и крестьянский мир, этот идеальный образ будущего человечества, является миром Николая Ростова и княжны Марьи, а не Пьера). Пьер хочет противодействовать правительству, чтобы оно не привело страну к новой пугачёвщине, но Николаю эта опасность представляется надуманной, а деятельность Пьера бесполезной: какая может быть пугачёвщина, если крестьяне во всей округе только и мечтают о том, чтобы жить в имении Ростова! Каратаев тоже не одобрил бы Пьера. В этом часто видят «смысловую парадоксальность» (В.Е. Хализев) финала «Войны и мира». Однако для Толстого здесь нет никакого парадокса, вернее, финал совершенно не противоречит общей глубоко религиозной основе книги: тот, кто хочет улучшить окружающую жизнь, а не свою душу, начинает борьбу, губящую душу, ибо «Царство Божие внутрь вас есть» (Лк. 17: 21).

С разговоров о «вечном мире» между государствами (сцена в салоне Шерер с аббатом Морио, прототипом которого был аббат Пьяттоли, автор одного из получивших распространение в те годы проектов «вечного мира») книга начинается, спором о вечном гражданском мире первая часть «Эпилога» заканчивается. Ответ дан во сне Николеньки о том, что все распри в мире будут побеждены любовью, недаром противостояние Пьера «в каске» и Николая «в грозной позе» снимается явлением олицетворяющего любовь Отца.

Знаменательно, что Бог-Отец, не имеющий «образа и формы», и отец – князь Андрей сливаются в восприятии Николеньки. Местоимение «ом», относящееся к князю Андрею, дано в последней фразе этого эпизода курсивом – прием, в русской литературе использующийся для обозначения героя, соотносимого с Богом (ср. «он» и даже «Он» в первых стихах «Медного Всадника» у Пушкина). Сон и пробуждение Николеньки написаны в стиле Гефсиманского моления, обещания выполнить завет отца (и Отца) о внесении в мир любви, а битва во сне – своеобразный Армагеддон, последняя битва добра и зла, где война-вражда будет побеждена миром-любовью. Пророческий характер эпизода подчёркивается мотивом пера (перья на столе Ростова, «каски» в издании Плутарха – шлемы римлян украшались перьями), так как перо – древний символ пророчества, божьего знамения.

В ЖАНРОВОМ ОТНОШЕНИИ «Война и мир» представляет собой новый проект вечного мира, написанный Толстым в противовес всем уже существовавшим политическим проектам. Наполеон в нападении на Россию пытался реализовать свой проект «мира», основанный на военной доктрине, о нём и упоминает в «Войне и мире» Толстой как об одном из примеров наполеоновского «кесарева безумия». По Толстому, война может быть побеждена только миром (ненасилием) и «всем миром» (народом), а вовсе не договорами правительств, идеями «политического равновесия» и т. п.

Жанр «Войны и мира» может быть определён и как гигантская апория (парадокс) о войне и мире. Недаром Толстой помещает в книгу известную апорию античного философа Зенона Элейского об Ахиллесе и черепахе. Парадоксальны поступки Каратаева, изготавливающего рубаху своему конвоиру, и притча Каратаева о купце, простившем разбойника, парадоксально поведение Кутузова и Андрея Болконского в 1812 г. Книга насыщена и более частными парадоксами: о Пьере говорится, что он выздоровел, несмотря на то что доктора лечили его; книгопечатание названо «орудием невежества» и т. д. Парадоксальны даже заявления Толстого во время писания «Войны и мира»: «Я напишу такое бородинское сражение, которого ещё не было», или – «Я боялся, что необходимость описывать значительных лиц 12-го года заставит меня руководиться историческими документами, а не истиной». «Мой взгляд на историю не случайный парадокс, который на минуту занял меня, – пишет Толстой о работе над “Войной и миром” историку М.П. Погодину. – Мысли эти – плод всей умственной работы моей жизни и составляют нераздельную часть того миросозерцания, которое Бог один знает, какими трудами и страданиями выработалось во мне и дало мне совершенное спокойствие и счастье. А вместе с тем я знаю и знал, что в моей книге будут хвалить чувствительную сцену барышни, насмешку над Сперанским и т. п. дребедень, которая им по силам, а главное-то никто не заметит».

«Главным» было для Толстого его учение о ненасилии как той благодати, которую, по предсказанию апостола Андрея, должна возвестить миру Россия. Только распространение «религии практической», «практика» которой есть любовь, сможет объединить людей и избавить человечество от войн. И конечно, для Толстого это учение – не парадокс, а единственное средство спасения человечества. Философские же и исторические парадоксы должны подготовить читателя к восприятию парадоксов нравственных. Совершенно не случайна отсылка в «Эпилоге» к плутарховским жизнеописаниям, в частности, к истории Муция Сцеволы, который достиг цели – освобождения родного города, – когда перестал действовать как убийца, а принёс себя в жертву. Ведь и учение Христа о непротивлении представлялось Его современникам неисполнимым.

Может показаться, что Толстой, уделяя место описанию «дубины народной войны», видит идеал именно в ожесточённой борьбе. Но в том-то и дело, что он показывает «дубину» как явление вполне бессознательное, в масштабах всей нации инстинктивное, такое же, как оставление жителями Москвы при подходе французов. Ведь никакой непротивленец не будет удерживаться, чтоб не моргнуть глазом, в который попала соринка. По Толстому, «только одна бессознательная деятельность приносит плоды».

Но чувство оскорбления так же естественно сменяется чувством жалости, и потому символом единения людей выглядит тот костёр, около которого русские солдаты накормили обессилевших Рамбаля и Мореля и радостно слушали песню о Генрихе IV. То, что этому королю приписывают один из проектов вечного мира, не могло быть известно ни русским солдатам, ни, наверное, французскому денщику, ни звёздам, которые тоже радостно перемигивались, одобряя человеческое примирение. Но Толстой и серьёзно, и чуть иронически («Виварика!» – восторженно вопит русский солдат, пытаясь спеть о Генрихе) намекает таким образом на эту главную мечту человечества.

В «Войне и мире» можно выделить и такую жанровую структуру, как философский диалог, особенно диалоги о войне и мире. Это диалоги Пьера и князя Андрея, сестры и брата Болконских.

Слова княжны Марьи «Прощай, Андрей!» при расставании с братом, уезжающим на войну, звучат как императив глагола «прощать». Но сначала для Болконского не может быть мира с Анатолем, прежде всего потому, что Анатоль сеет зло и не одна Наташа стала его жертвой. Французы тоже должны быть наказаны. «Я не брал бы пленных», – рассуждает князь Андрей. И в то же время эти слова есть не что иное, как бесстрашное доведение до логического конца проклятия войне, которая представляет собой нарушение всех христианских заповедей, о чём и говорит Болконский с Пьером накануне Бородинского сражения. «Война… самое гадкое дело в жизни», поэтому справедливой войны для Толстого не существует. Только Наполеон может думать, что есть какие-то «правила» для того, чтоб убивать людей.

Верный своей религии ненасилия, Толстой и в 1909 г. в докладе, приготовленном для Конгресса мира в Стокгольме, провозгласит: «Истина в том, что человек не может и не должен ни при каких условиях, ни под какими предлогами убивать другого». Если же люди признают такие условия (например, на «справедливой» войне), то почему запрещается убивать безоружного пленного, который из своих укреплений секунду (час, сутки, месяц) назад целился в тебя? Итак, заповедь «не убий» абсолютна. «Добро может быть абсолютным, или оно не есть добро… – таков итог исканий Толстого, таково его завещание русскому сознанию» (В. В. Зеньковский).

Если допустить, что разум человеческий может обусловить божественные заповеди какой-то выдуманной самим человеком справедливостью (политикой, патриотизмом, общественной целесообразностью), то мир превратится в сплошную войну, процесс пожирания слабых сильными. Эта идея как христианская выражена в образе княжны Марьи: «Княжна никогда не думала об этом гордом слове: справедливость. Все сложные законы человечества сосредоточивались для неё в одном простом и ясном законе – в законе любви и самоотвержения, преподанном нам тем, который с любовью страдал за человечество, когда сам он – Бог. Что ей было за дело до справедливости или несправедливости других людей? Ей надо было самой страдать и любить, и это она делала». «Понятие справедливости искусственно и не нужно христианину», – запишет Толстой через много лет б дневнике.

У княжны Марьи есть вера. Другую дорогу избирает в «Эпилоге» Пьер, вознамерившийся установить на земле справедливость общественными усилиями. Особый, третий путь автор поручает Андрею Болконскому, через которого дерзает проверить и синтезировать и христианскую идею прощения, и буддистское непротивление, и митраическое согласие, и даосский путь смирения, и языческое волхвование, к тому же применив их не в межличностных или гражданских отношениях, а во время иностранной агрессии. Разумеется, Толстой не называет в «Войне и мире» эти религии и философские системы, потому что их мистическая, обрядовая сторона разделяет людей, а прибегает к глубокой и разветвлённой символике, создавая свое новое экуменическое учение о том, как жить без вражды и без войн. Эти мотивы скрыты не потому, что писатель хотел утаить свое учение от непосвященных (он, напротив, неустанно его пропагандировал), а потому, что жанр любой священной книги предполагает несколько уровней понимания в зависимости от читательской компетентности и глубины веры.

Толстой не называл своё произведение ни историческим романом, ни эпопеей, и даже соединение этих жанров современными литературоведами в некий гибрид «роман-эпопея» не решает проблемы. Прежде всего потому, что это жанры художественной литературы, «книга» же Толстого, как он сам определил «Войну и мир» (иногда он называл ее ещё и «писанием»), ближе всего к такому «жанру», как Библия. (Слово «Библия» и означает по-гречески «книги».) Священное Писание – не роман и не эпопея, оно содержит и полемику, и проповедь, и притчу, и апорию, и историю, и миф, и легенду, и житие, и пророчество, и молитву, и откровение. Эти жанровые модели, переплетаясь в «писании» Толстого, создают его жанровую уникальность. В «Войне и мире» нашлось место и полемике, и историографии, и философскому трактату, и плану сражения, нарисованному рукой автора. Каждая часть, как в Библии, имеет, по словам автора, «независимый интерес». Создававшаяся как откровение и художественная проповедь его «практической религии», «Война и мир» наряду с «Капитанской дочкой» Пушкина остается уникальным примером русской художественной историософии даже для тех, кто не согласен с нравственной системой автора. «Толстой, который написал “Войну и мир”, несомненно, хотел написать не историю наполеоновских походов, а выразить собственные (вполне современные) идеи о войне и мире», – писал Л. Фейхтвангер.

Поделиться с друзьями: